— И вы видите, что я уезжаю, и вам это все равно.
— О, не говорите этого! Вы не можете говорить этого, вы не знаете что я выстрадал! И я ведь знал все время, где вы и что вы делаете… С той минуты, как я вас увидел, я совершенно изменился: посмотрите хорошенько. Но вы вечно третируете меня, как я не знаю кого! Ну, если я и делал глупости в своей жизни, — кто же их не делал, — этого еще не достаточно, чтобы считать меня каким-то негодяем, каким-то взбалмошным повесой. Для вас я все сделал; для вас я примирился с семьей.
— Ну, это не для меня! Я совершенно не понимаю при чем я в этом примирении.
— Ах! Ну да потому, что я серьезно думал о вас.
— Как?
— Вы вечно хотите, чтобы вам выкладывали все в подробностях, математически, а есть известные вещи, которые должны подразумеваться и от этого нисколько не менее очевидны! И вы просто смеетесь надо мной.
— Это неправда.
— Вы меня не любите?
— Да, и послушайте, вот что. Я не имею привычки повторять два раза. Я хочу, чтоб мне верили сейчас-же. Я еще никогда никому не говорила того, что сказала вам. Я очень оскорблена, потому что мои слова, вместо того, чтобы быть принятыми, как милость, приняты чрезвычайно легкомысленно и подвергаются каким-то толкованиям. И вы смеете сомневаться в том, что я говорю! Право, вы Бог знает до чего доведете меня.
Он сконфузился и извинился; мы больше почти не говорили.
— Вы мне напишете? — спросил он.
— Нет, этого я не могу, но я позволяю вам написать мне.
— А-а! Прекрасная любовь, нечего сказать! — воскликнул он.
— Послушайте, — сказала я серьезно; — не просите слишком многого. Это ведь еще очень большое снисхождение, если молодая девушка позволяет написать себе. Если вы этого не знали, то примите к сведению. Но сейчас мы должны садиться в вагон, не будем тратить время на пустые споры. Вы мне напишете?
— Да. И что бы вы ни говорили, я чувствую, что люблю вас, как никогда никого больше не буду любить. Вы любите меня?
Я сделала утвердительный знак головой.
— Вы всегда будете любить меня?
Тот-же знак.
— Ну, до свиданья-же, — сказала я.
— До каких пор?
— До будущего года.
— Нет!
— Ну, прощайте-же!
И не подавая ему руки, я вскочила в вагон, где уже были все наши.
— Вы не пожали мне руку, — сказал А…, подходя.
Я протянула ему руку.
— Я вас люблю, — сказал он, очень бледный.
— До свиданья, — говорю я тихонько.
— Думайте иногда обо мне, — сказал он, бледнея еще больше; — а я только о вас и буду думать!
— Да… До свиданья!
Поезд тронулся, и в течение нескольких мгновений я еще могла его видеть; он глядел на меня с таким умиленным видом, что мог показаться спокойным; потом он сделал несколько шагов к двери, но так как я была еще видна, он снова остановился, как вкопанный, потом надвинул шляпу на самые глаза, сделал еще шаг вперед; потом мы были уже слишком далеко, чтобы видеть.
Я была бы в отчаянии, покидая Рим, к которому я так привыкла, если бы около четырех часов, при виде новолуния, мне не блеснула одна идея.
— Видишь ты этот месяц? — спросила я у Дины.
— Да, ответила она.
— Ну, так этот серп будет прекраснейшей луной через одиннадцать-двенадцать дней.
— Конечно.
— Видела ты Колизей при свете луны?
— Да.
— А я не видела.
— Знаю.
— Но ты, может быть, не знаешь, что я хочу его видеть.
— Возможно.
— Да. Откуда следует, что через десять или двенадцать дней я снова буду в Риме, столько же для бегов, сколько для Колизея.
— О!
— Да. Я поеду с тетей. И это будет славно; без тебя, без мамы, а с тетей! Мы будем преспокойно прогуливаться, и я буду очень веселиться.
— Хорошо, — говорит мама, — так это и будет, я тебе обещаю!
И она поцеловала меня в обе щеки.
В одиннадцать часов я уже легла, чтоб не видеть маслин и красноватой земли, а в час мы уже подъезжали к вокзалу Ниццы, к величайшей радости тети, которая очень волновалась, пришедши нам на встречу в сопровождении m-lle Колиньон, С. и т. д., и т. д.
— Вы знаете, — кричала я им, еще прежде, чем открыли дверцы, — мне очень досадно, что я должна была возвратиться, и это только оттого, что иначе было невозможно.
И я обняла их всех зараз.
Дом омеблирован очаровательнейшим образом; моя комната ослепительна, обитая небесно-голубым атласом с пуговками. Открыв дверь на балкон и взглянув на наш красивый сад, бульвар и море, я должна была высказать вслух:
— Чтобы ни говорили, ничего не может быть такого очаровательно-простого и чудно-поэтического, как Ницца!
Говорят о чудесах Неаполя; что до меня — я предпочитаю Ниццу. Здесь берег свободно купается в море, а там оно загорожено глупой стеной с перилами, и даже этот жалкий берег застроен лавками, бараками и всякой гадостью.
«Думайте иногда обо мне, а я только о вас буду думать!»