В момент моей мании величия все предметы кажутся мне не достойными прикосновения, перо мое отказывается писать обыденные имена. Я смотрю с сверхъестественным пренебрежением на все, что окружает меня, а потом говорю себе со вздохом: ну, подбодрись, — это время только переход, ведущий меня куда-то, где мне будет хорошо.
Женщины тотчас же окружили меня. Я спела вполголоса Rossingno che volla. Это привело их в восторг, и даже самые старые принялись плясать; я сказала, что могла, на ниццарском наречии. Словом — народное торжество. Торговка яблоками сделала мне реверанс, восклицая: Che bella regina!
Я не знаю, почему это простые люди любят меня, я и сама чувствую себя хорошо среди них; я воображаю себя царицей, я говорю с ними с
Вся моя жизнь в этом журнале; мои наиболее спокойные минуты — когда я пишу. Это может быть мои единственные спокойные минуты.
Если я умру скоро, я все сожгу, но если я не умру, дожив до старости, все прочтут этот журнал. Я думаю, что еще не существует такой фотографии, — если можно так выразиться — целой жизни женщины, всех ее мыслей, всего, всего. Это будет интересно. Если я умру молодой, скоро, и — по несчастью — не успею сжечь этого журнала, скажут про меня: «бедное дитя! Она любила, и отсюда все ее отчаяние»! Пусть говорят, я не буду доказывать противного, потому что чем больше я буду говорить, тем меньше мне поверят.
Может ли быть что-нибудь более плоское, более подлое, более презренное, чем род людской? Ничего! Ничего! Род человеческий был создан к погибели… ну, да, я хотела сказать — к погибели рода человеческого.
Уже три часа утра, а, как говорит тетя, я ничего не выиграю, проводя бессонные ночи. О, какое нетерпение. Мое время придет, я охотно верю этому, — а что-то все шепчет мне, что оно никогда не придет, что всю мою жизнь я буду только ждать… вечно ждать. Все ждать… ждать!
Я так сержусь; я не плакала, не ложилась на пол. Я спокойна. Это плохой знак; уж лучше, когда приходишь в бешенство…
Подобное состояние делало бы честь женщине в тридцать лет. Но в пятнадцать лет говорить о нервах, плакать, как дура, от каждой глупой сентиментальной фразы!
Только что я опять упала на колени, рыдая и умоляя Бога, — протянув руки и устремив глаза вперед, как будто бы Бог был здесь, в моей комнате.
По-видимому, Бог и не слышит меня, а между тем я кричу довольно громко. Кажется я говорю дерзости Богу.
В эту минуту я в таком отчаянии, чувствую себя такой несчастной, что ничего не желаю! Если бы все враждебное общество Ниццы пришло и стало передо мной на колени, я бы не двинулась!
Да, да, я бы дала ему пинка ногою!.. Потому что в самом деле, что мы ему сделали?
Боже мой, неужели вся моя жизнь будет такова?
Я хотела бы обладать талантом всех авторов, вместе взятых, чтобы выразить всю бездну моего отчаяния, моего оскорбленного самолюбия, всех моих неудовлетворенных желаний.
Стоит только мне пожелать — чтобы уж ничто не исполнилось!..
Найду ли я когда-нибудь какую-нибудь собачонку на улице, голодную и избитую уличными мальчишками, какую-нибудь лошадь, которая с утра до вечера возит невероятные тяжести, какого-нибудь осла на мельнице, какую-нибудь церковную крысу, учителя математики без уроков, расстриженного священника, какого-нибудь дьявола, достаточно раздавленного, жалкого, грустного, униженного, забитого, — чтоб сравнить его с собой?