Но эта Армандина — вот идеальная глупость! Я стараюсь заставить ее разговаривать. Когда глупость не сердит, она забавляет. Слушаешь себе с благосклонной любознательностью и наблюдаешь нравы! Все эти наблюдения… я дополняю моей интуицией, которую, если позволите, я назову поистине замечательной.
— Как это глупо, что они не дали ей медали. Я нахожу, что эта картина безусловно удачна! — Он хотел бы сам написать мне, но это невозможно, он слишком страдает. Но несмотря на это, он решил выехать сюда, считая с сегодняшнего дня через восемь дней. Он просит архитектора передать мне его дружеские пожелания и поблагодарить меня за вышивку.
Год тому назад я была бы на седьмом небе от радости. Он хотел бы написать мне!. Но я радуюсь только… задним числом, потому что теперь это для меня почти все равно.
В конце его письма — тоже моя голова с почетной медалью за 1886 год.
Он будет тронут той деликатной манерой, которой я стараюсь в моем письме утешить его брата; письмо начиналось серьезно, потом шли «слова ободрения», и все это заканчивалось шутками; наиболее привычной для меня манерой разговаривать.
Будь я мужчиной, я покоряла бы Европу. В моей роли молодой девушки я расходовалась только на безумные словоизлияния и эксцентрические выходки…
Бывают дни, когда наивно считаешь себя способной ко всему «Если бы хватало времени, я была бы скульптором, писательницей, музыкантшей»…
Какой-то внутренний огонь, пожирает вас. А смерть ждет в конце концов, неизбежная смерть, — все равно, буду ли я гореть своими неисполнимыми желаниями или нет.
Но если я ничто, если мне суждено быть ничем, почему эти мечты о славе с тех пор, как я сознаю себя? И что означают эти вдохновенные порывы к великому, к величию, представлявшемуся мне когда-то в форме богатств и титулов? Почему — с тех пор, как я была способна связать две мысли, с четырех лет, — живет во мне эта потребность в чем-то великом, славном… смутном, но огромном?.. Чем я только ни перебывала в моем детском воображении!.. Сначала я была танцовщицей — знаменитой танцовщицей Петипа, обожаемой Петербургом. Каждый вечер я надевала открытое платье, убирала цветами голову и с серьезнейшим видом танцевала в зале, при стечении всей нашей семьи. Потом я была первой певицей в мире. Я пела, аккомпанируя себе на арфе, и меня уносили с триумфом… не знаю кто и куда. Потом я электризовала массы силой моего слова… Император женился на мне, чтобы удержаться на троне, я жила в непосредственном общении с моим народом, я произносила перед ним речи, выясняя ему свою политику, и народ был тронут мною до слез… Словом, во всем, во всех направлениях, во всех чувствах и человеческих удовлетворениях я искала чего-то неправдоподобно-великого… И если это не может осуществиться, лучше уж умереть…
— В таком случае мы навестим его завтра, — говорит мама.
— Вы не можете доставить ему большого удовольствия. Он говорит, что ваша картина… впрочем нет, он сам вам скажет, это будет лучше.
Он встает, чтобы принять нас, и делает несколько шагов по комнате; он показался мне как бы сконфуженным своей переменой. Очень изменился, о, очень изменился! Но он болен не желудком, я не доктор, но это видно по лицу. Я нашла его настолько изменившимся, что только и проговорила:
— Ну, вот вы и приехали.
В нем нет ничего отталкивающего. Он был тотчас же так мил, так дружелюбно, так благосклонно говорил о моей живописи, постоянно повторяя, чтобы я не заботилась о медалях и довольствовалась успехом.