Был заранее назначен день причащения — 24 апреля. Дмитрий явился к нунцию под предлогом прощального визита. Москвичи не подозревали о настоящей цели этого посещения. В покоях нунция, подальше от любопытных взглядов, был воздвигнут алтарь. Присутствовали только свои люди: хозяин дома с двумя капелланами, воевода Мнишек и отец Савицкий. «Царевич» выразил желание снова исповедаться, прослушать обедню и причастился Святых Тайн. Дабы утвердить его к вере и посвятить в воины Христовы, Рангони помазал его миром, слегка ударил по щеке и совершил над ним рукоположение.[13]
Зрелище было трогательное. Нунций торжествовал. Неофит являл все признаки благочестия и сосредоточенности, уподобляясь бедной заблудшей овце, вернувшейся в стадо. Пусть даже Москва не будет побежден на — Рангони рад был покорить хотя бы эту душу. Разговор после обедни увеличил радость обеих сторон. Дмитрий был счастлив познанием истины, он узнал вселенского пастыря, его душа была преисполнена благодарности к Богу. Он упал на колени перед Рангони, исповедуя свою преданность папе и полную покорность святому престолу. И тут же, движимый душевным порывом, он обещал восстановить согласие между церквами, крестить магометан и язычников, если только он достигнет престола. Эти слова заключали в себе обещание; но оно являлось добровольным актом, связывало только одну сторону и не давало никаких определенных прав другой. Относительно веры между Римом и Дмитрием никогда не было и не могло быть обоюдного обязательства. Все ограничивалось свободно данными обещаниями. Они были приняты с радостью, и впоследствии о них деликатно напомнили. Но теперь Дмитрий был преисполнен жара и дошел до пафоса: он призывал небо в свидетели своего чистосердечия, проклинал расчеты и притворство и, не имея возможности, говорил он, облобызать стопы папы, желал оказать эту почесть его представителю. Он уже наклонялся к земле, и Рангони едва успел помешать ему в его намерении. Наконец, «царевич» подал свое письмо к Клименту VIII, составленное в Светлое Христово Воскресенье и снабженное переводом его на латинский язык, сделанным отцом Савицким. Оно было написано собственноручно по-польски и носило печать с изображением московского орла и св. Георгия. Кругом русская надпись гласила: «Дмитрий Иванович, милостию Божиею Царевич». Автор послания приносил свои извинения, ссылаясь на недостатки композиции и скромно называя свой почерк некрасивым.
Рангони говорит в своей депеше, что он выказал новообращенному всяческое расположение и на память преподнес ему золоченый Agnus Dei с двадцатью пятью венгерскими червонцами. Нунций недаром был о Дмитрии хорошего мнения. Этот неофит обладал чуткой совестью. Он не только желал иметь при себе священника; он просил разрешить ему также вкушать скоромное и, когда нужно, пользоваться книгами, запрещенными Index'ом.
Такая примерная покорность была вознаграждена быстрой выдачей просимых разрешений. Другое желание «царевича» было менее выполнимо и, на первый взгляд, даже довольно странно. Мысли Дмитрия уносились уже к Москве; он думал о своем короновании в стенах Кремля, изучал церемониал этого обряда. Вдруг перед ним встала неразрешимая задача: как быть с неизбежным приобщением Святых Тайн из рук православного патриарха? Дмитрий не хотел ни нарушить национальный обычай, ни признаться в своем отречении: во избежание того и другого, он просил разрешения папы. Возникал щекотливый принципиальный вопрос. Рангони предусмотрительно уклонялся от его решения и обещал снестись с Римом. Но с этого дня он больше не сомневался в искренности Дмитрия.
Что же происходило на самом деле в глубине этой души? Внутренняя жизнь «царевича» была гораздо сложнее, чем это обыкновенно думают. При встрече с новым миром он попал в сферу сильных влияний, сразу и всецело его захвативших. Стоя на коленях перед нунцием, он преклонялся перед верой Марины, любовь которой была для него так дорога, перед верой своих друзей и защитников, поляков, перед верой папы, соединительного звена между ним и Европой. Было от чего потерять голову. Что же оставалось позади? Опровергнутое иезуитами вероучение, ненавистные православные монахи, ничего великого, ничего утешительного, ничего, что могло бы привлечь его. Дмитрий находился во власти разнородных ощущений; новый свет ослеплял его; он чувствовал трепетание истины. Мудрено ли, что он инстинктивно пошел по новому пути, открывавшемуся перед ним? Его пылкая увлекающаяся натура была способна к героическому, но мимолетному усилию; настойчивость была не в его характере. В исторической перспективе его искательства перед нунцием и просьбы о политической помощи немедленно после обращения приобретают характер какой-то недостойной комедии. Но в тот момент поступки «царевича» не производили подобного впечатления.