А главная причина гибели Добровольческой армии — это ее полная покинутость. И внутренняя, и внешняя. Она была покинута не только русскими, но и коварными вчерашними союзниками. Кучка солдат, еще не зараженных (пока!) ядом, который уже заразил большинство народа. Жалкое вооруженье. Отсутствие продовольствия. А у врага, у красных, обученные армии, орудия, захваченные с немецкого фронта, богатство запасов со всей России, плюс хитрейшая пропаганда. Близорукие союзники, удовлетворенные выигранной (не без помощи России же!) войной, решили «не вмешиваться в ее внутренние дела», т. е. держаться подальше от «азиатской» катавасии, объявив, кстати, выгодный для себя «бойкот». Впрочем, по собственным словам Ленина, Англия сразу же «заговорила» с большевиками. Ведь «торговать можно и с каннибалами», откровенно высказался Ллойд-Джордж. Франция шла у Англии на поводу, поэтому так абсурдны ее словесные «признанья Врангеля» при одновременной посылке делегаций к… большевикам.
При этих условиях какой же успех могла иметь святая белая борьба с зараженным русским народом? Я подчеркиваю «святая», потому что такой она была.
ГЛАВА 6
Голод, тьма, постоянные обыски, ледяной холод, тошнотная, грузная атмосфера лжи и смерти, которой мы дышали, — все это было несказанно тяжело. Но еще тяжелее — ощущение полного бессилия, полной невозможности какой бы то ни было борьбы с тем, что вокруг нас происходило. Мы все точно лежали где-то, связанные по рукам и ногам, с кляпом во рту, чтоб и голоса нашего не было слышно. Человек может, конечно, и к такому положению привыкнуть, если раньше не умрет. Но привыкший сделается уже получеловеком, апатичным, механичным, покорным. К этому состоянию стал, мало-помалу приближаться Д. Ф., еще не переживший к тому же трагической смерти трех сыновей своей сестры. Дня почти не было. Во тьме у нас мерцали кое-где ночники. Для Д. С. мы зажигали на полчаса лампу драгоценного керосина, чтобы он мог, лежа в шубе на кушетке, почитать свои книги об Египте (задуманная давно работа). Но если бы дана была ему эта возможность, и не на полчаса, а на сколько угодно времени, он, по самому характеру своему, с общим состоянием нашего параличного бездействия и безмолвия не мог бы примириться. Ему казалось, что каждый зрячий и понимающий происходящее — должен что-то делать, именно должен бороться с опутавшей Россию смертной и преступной ложью, как? Это уж как ему дано.
По поводу незначительной одной бумажки пришел к нам раз молодой человек из Смольного (резиденция большевиков). Одет, как все они тогда одевались: кожаная куртка, галифе, высокие сапоги. Но был он скромен, тих, лицо интересное. И почему-то сразу внушил нам доверие. Оказалось, что он любит Достоевского, хорошо знает Д. С. и даже меня. На вопрос — партиец ли он? он как-то сбоку взглянул на Д. С., слегка качнул отрицательно головой и сказал только: «Я христианин».
Потом, в разговоре, повторил Д. С. несколько раз: «Уезжайте отсюда. Вы меня спрашиваете, можно ли здесь что-нибудь делать? Нет, ничего. Если уедете, — может быть, и найдется».
Эта встреча только укрепила уже существовавшую у Д. С. мысль об отъезде. То есть о бегстве, — мы знали, что нас не выпустят, знали твердо. Пусть в то же время многие хлопотали о разрешениях и надеялись… Напрасно, как и показало дальнейшее. И если бы хоть сразу отказывали хлопочущим! Нет, их водили по месяцам, по годам по лестнице просьб и унижений, манили надеждами и бесконечными бумажками… Вот как это было с Сологубом и его женой. Она уже в Париж написала нам радостное письмо — почти все сделано, их выпускают! А когда оказалось, что нет, что и эта надежда опять обманула, — бросилась с моста в ледяную Малую Невку, — тело нашли только весной. С умирающим Блоком было то же, — просили выпустить его в финляндскую санаторию, по совету врачей. Это длилось почти год. В последнее утро выяснилось, что какая-то анкета где-то в Москве потеряна, без нее нельзя дать разрешенья, надо ехать в Москву. Одна из преданных поэту близких женщин бросилась на вокзал: «Билетов нет — поеду на буферах!» Но ехать не понадобилось, так как в это самое утро Блок умер. Мы, и не зная еще этих несчастий, догадались, что хлопоты начинать бесполезно.
Мысль «уехать» приняла у Д. С. сразу особую форму: это не было желание уехать от чего-то (от тьмы, холода, голода и т. д.). «От» было между прочим, главное же — к чему ехать, куда и для чего.
Напоминаю, что мы были крепко и наглухо заперты, как вся Россия была заперта, отделена (или нам казалось) от всего остального мира. Мы-то, в Петербурге, не знали, во всяком случае, что делается даже в соседнем городе. Естественно предполагали, что и мир, Европа, не знает, что происходит у нас и с нами. А происходившее так ясно, так несомненно было не-воз-мож-но, что только незнаньем оправдывалась, думали мы, беспечность Европы, не понимающей, что горит дом соседний, а пожар такого рода, что не может на одном доме остановиться. Пламя должно перекинуться, рано или поздно, и если поздно… то уже будет поздно.