– Чего те надо-то? Не пойму.
Дмитрий подумал, как хотелось ему поехать к ней прямо с битвы, обрадовать, одарить, сесть возле нее и попросить ее песен; о ее песне помнил, стоя на Воже. А теперь не знал, что еще ей сказать.
– Дай пособлю ведра поднять.
– Расплещешь. Я сама.
– Ежели приду, споешь тогда?
– Лучше петь, чем плакать. Потому и пою. А доведется те увидеть Митрия-то, поклонись ему. Да ему невдомек будет, от кого тот поклон.
– Ну что ж. Поклонюсь… прощай.
Он вышел в гору. Когда сюда ехал, думалось, радостно ему будет прервать ее песню, крикнуть ей через тын:
– Пой веселей. Теперь некому тебя обижать! – и проехать дальше.
А вышло не то.
Они возвратились в Кремль.
У крыльца стоял без шапки незнакомый, постыдно лысый поп с позолоченным крестом на шее.
– Откуда такой? – удивился Дмитрий.
– Дожидаюсь тебя, государь, из Рязани! – после приветствий сказал Софроний, поднимаясь вслед за князем на разрисованное алыми полосами высокое крыльцо.
– А чего?
– Беда, государь! Без устали до тебя скакал: к нам весть пришла, будто Мамай на Москву собрался.
Дмитрий остановился.
– Откуда? Давно ль я их отогнал?
– С Орды на Рязань гонец прибыл. Говорит: идут.
"Опять? Готовиться? Биться? Успею ли?"
– Это Ольг, что ль, тебя прислал?
– Нет, государь. Ольг не слал. Я сам.
– Чудно! Эй! – крикнул он Белозерскому. – Погоди слезать! Скачи, отроче, до князя Боброка. Ежли дома захватишь, чтоб немедля ко мне. – И обернулся к Софронию:
– Ты поп, что ль?
– Ольгов был духовник.
Перегнувшись через перила крыльца, крикнул во двор:
– Яклев!
– Тута, государь!
Дмитрий приказал разослать по боярам:
– Чтоб живо сюда сбирались!
И возвратился к Софронию:
– Вон оно что? А чего ж сюда прискакал?
– Государь, земля-то Русская не ждет ведь беды. Может, упасем ее от беды-то!
– Увидим! Шапку надень. Волосом-то ты не вельми богат, а нонче студено.
– Вон ты какой, государь!
Дмитрий засмеялся:
– А какой же еще?!
– Рад бы тебе служить, государь!
– Иди, я тебя кликну.
И велел воину проводить рязанского попа на покой. Но сам не был спокоен, пока не увидел во дворе Боброка на черном, покрытом белой пеной коне.
– Дмитрий Михайлович!
– Знаю, знаю. Отрок твой поведал. Успеем, сберемся. Что ж мы, дурее Орды, что ли?
– Да тяжело ведь. От Вожи плечи ноют, а тут опять…
– Коли плечи ноют, знать, голова цела… С Коломны Московские полки идут, так я уж послал – вернуть их назад в Коломну. Успеем, Дмитрий Иванович.
Когда все собрались, вызвали Софрония, и Дмитрий и бояре выслушали его. Поп повторил свою весть и вдруг горячо, торопливо, словно боялся, что кто-то прервет, рассказал о Рязани, об Олеге, все, что накопил в себе.
Дмитрий спросил Тютчева, собравшегося уже уходить, когда совет кончился:
– Ты, боярин, я чаю, татарскую молвь разумеешь?
– Говорю по-татарски, государь.
– Будь готов. Может, поехать туда понадобится.
– Рад порадеть, Дмитрий Иванович. Я вот давно сбирался сказать.
Намедни ко мне из рядов купцы приходили: скажи, говорят, государю. Ежели надо будет в чем татар перешибить, пущай: мы казны для того не пощадим.
Очень, говорят, велико от татар притеснение торгу.
– То давно знаю. Вызволим Русь, им легше станет. Но иное тяжко: Орда города наши жжет, народ гнетет, а мы ей за то дань платим. А деньги и без купцов есть: дань-то татарам с народа собираю я; отседа и деньги, чтоб татар бить.
Тютчев быстро сошел с крыльца. Пока сидели у Дмитрия, непрочный осенний снег стаял, а теперь, к вечеру, земля опять начала леденеть и громко хрустела под скорыми легкими шагами.
На переулке Тютчев остановился, еще не решив, идти ли вниз – к дому, свернуть ли в собор – отстоять вечерню.
Тютчев ступил на белые ступени коренастого Спаса, и тотчас перед ним поднялся лохматый круглоглазый старик и, протягивая вперед длинные скрюченные пальцы, крикнул:
– Остановись, боярин!
Тютчев подумал: "Юрод? Блаженный?"
Ими полна Москва, они на всех папертях и во всех дворах. К ним нисходили милостиво, ибо, кроме милости, для них не было ничего ни в Москве, ни по всей Руси. Калеки, старцы, старые воины, погорельцы и сироты – все шли к церквам, к монастырям, к харчевням.
– Чего тебе?
– Боярин! Глянь на мою наготу, на убожество, на старость! Глянь – мне легче будет. Легче будет, что хоть один из вас видит сие!
Тютчев разгневался: ему хотелось в соборной тишине постоять и обдумать предстоящую поездку в Орду, а тут какой-то юрод лезет со своими болестями. Он нетерпеливо шагнул на вторую ступень и протянул старику полушку:
– Помолись, старче!
Но старик ухватил черную полу Тютчева:
– Постой, постой! Дай досказать!
– Чего тебе?
– Я с самой Вори-реки шел. От Троицы. Еле дошел. Дай, думаю, московского боярского слова поищу, может, хоть в Москве, думаю, правду скажут!
– Говори! – насторожился Тютчев. – Убога Москва.
– Москва-то убога?
– А не золотей нашего Шеренского леса. Град выше, а нужда глубже.
Глянь: сколько тут нас – юродов, калек, на морозе, голых и сирых. Избы тут велики, а видал, как в тех избах дети корки грызут, как лебеду мякиной заедают?
– А где ж того нет? То от бога. Был богатый Лазарь, а другой брат бедный Лазарь.