Задолго до полудня въехали в лес. Сперва шел вековой бор. Земля усыпана бурым игольником, иссохшей хвоей, устлана, как плесенью, глубоким мхом. Охоту окружили тишина и покой.
– Здесь бы монастырь основать! Экой мир! – воскликнул Бренко.
– Ладаном тут и так пахнет, а чернецам мягкая земля соблазнительна она не смиряет, а распаляет! – сказал Белозерский.
Дмитрий неодобрительно оглянулся на него:
– О чернецах игуменское дело пещись; наше дело – об обителях. Здесь нет воды и место гладко: не выдержать обороны на сем месте. Монастырь есть кремль господень. А хорош кремль, ежли он и нам, мирянам, сгоден.
Затем и монастыри создаются и вера блюдется. Вникни, княже. В чернецы многие воины сходят; отпущаем в монастырь, а не в гроб.
Подумывали здесь зной перестоять, но не нашлось ни ручья, ни родника.
А без воды пешему стан не в стан, а конному и подавно.
Дальше пошел смешанный лес. Стало между деревьями просвечивать.
Раскрылось мелколесье на старом пале. Звякнул невдалеке колоколец. Собаки потянули в ту сторону морды: стадо почуяли.
Вскоре выехали на перелесье. Поджарые овцы стояли у опушки на полдне.
Мотая головами, перебегая от кучи в кучу, мучались от оводов. Залаяли псы.
Запахло теплой шерстью, овечьим потом. Заблеяла ярочка, подняв длинноглазую морду. В нерешительности стоял молодой пастух в рваной шубе, накинутой на рубаху, с длинным, как змея, бичом в руке: падать ли на колени, бежать ли к гуртоправу, кинуться ли в лес от беды? Кто ж знает?
Всякие воинства на Москву ополчаются. Эти чьи? Шарили тут в былые годы литовцы Ольгердовы, хватали овец. Как бы и с этими беды не нажить!
– Чей скот? – крикнул Дмитрий, и голос, выросший в крепких боях, еще молодой, окладистый, рокотно прокатился по лесам, и леса долго, словно дым, пропускали его сквозь себя.
– Великого князя Московского и всея Руси Дмитрия Ивановича!
– А велико стадо?
– Полторы тыщи голов. – А меня знаешь?
– Дозволь гуртоправа кликнуть, он бывалый.
– Зови, отроче!
Пастушок кинулся прытко. Ближние овцы шарахнулись в глубь леса, где в сени таилась главная часть стада. И отрок тотчас исчез в ветвях, исчезли и псы, и лишь колокольчик вожака колотился и щелкал невдалеке, как птица, прихлопнутая силком.
Прикрывая ладонью чело, высоко запрокинув голову, чтобы видеть из-под гноящихся век, опираясь на свой длинный, будто патриарший посох, мелко переступая босыми ногами, торопился к Дмитрию из лесу старец. Рубище его было серо, а борода узка, длинна и седа. Но кожа лица, обветренная ли загаром, опаленная ли старостью, темнела, как кора, как лик угодника суздальского письма, хотя подуло от него не кипарисом, а горькой вонью овчины. Шерсть и на сермяге налипла, – видно, скинул тулуп, чтоб скорей дойти. И, как бы поддерживая его, с обеих сторон, прислонясь к узким бедрам его, шли громадные густошерстые псы.
Низко, в пояс, поклонился, силясь разглядеть супротив солнца. Но солнце било в лицо, и хилая рука старика напрасно тщилась притенить взгляд.
– Чаю, меня кличешь?
– А кто ты, отче?
– Пастырь.
– Хороша ль паствина?
– Обильна, сыне.
– Вода здесь близко?
– Доброе место. Пожалуйте, бояре.
И так же трусцой старик повел всадников в кустарники.
Вошли между орешниками на бугорок и внизу, в овраге, в ольшанике, увидели вьющуюся струю светлой речки.
Одиночные огромные ели шатрами нависали над мхом. Там и разостлали ковры для покоя. И прежде чем торопливые рынды успели поймать золоченое стремя, Дмитрий соскочил с седла и пошел к реке. На широком камне стал он на колени и пил пригоршнями воду, хотя рында уже стоял позади с узорным чеканным ковшом и полотенцем, перекинутым через руку.
Гуртоправ, отпугнув посохом своих овчарок, допытывался: кто в сей дружине старшой, и кто он званием, и откуда, и как имя ему. Но ответили ему, лишь когда Дмитрий прошел на ковры под ель.
– Сие есть Дмитрий Иванович.
Старик оттолкнул воинов и повалился перед Дмитрием.
– Княже! Не очима, нутром моим узреть тя должен. И не узрел! Видишь: ветх, истлел, скот пасу, – держу посох, а не копие.
– А и копие держивал?
– Многажды.
– При ком же?
– Подпослед при Иване Московском.
– При отце моем?
– Отцу твоему Ивану Ивановичу и дяде твоему Симеону посохом служил, а я о копье реку.
– Значит, деду?
– Деду, княже, деду твоему. А до того у Дюдени в полону был, влачился в басурманском стане, видел, как поганые костры возводили из городов наших: изничтожение Мурома зрел, и Суждаля, и Володимера, и Юрьева, Переяславля и Углича; Коломну и Москву зрел в бедствии и в пламени, и Можай, и Дмитров. Но под Дмитровом вынес меня господь из полона и пламени: утек.
– Дак тому разоренью век минул. Сам ли был, слыхал от кого, может?