Доктор Мере избран в Конвент; дальнейшее мы уже проходили — пруссаки, штурм королевского дворца, резня в тюрьмах, провозглашение республики, Дантон, Марат и Робеспьер набрали силу, короля с королевой взяли под стражу, Франция в кольце врагов, Лафайет, обвиненный в предательстве, бежал, Вандея: «На востоке шла война явная, война с чужестранцами. На западе — война тайная, война между соотечественниками. День за днем обе эти войны набирали силу, словно соперничая, а Париж, находившийся между двух огней, страдал. Ведь ему грозили еще два страшных врага: священник и женщина. Священник, неприступный в той мрачной дубовой крепости, что зовется исповедальней. Женщина, подученная священником и владеющая таким могучим средством, как ночные слезы и вздохи.
— Что с тобой? — спрашивает муж.
— Нашего бедного короля заперли в Тампле! Нашего бедного кюре заставляют приносить присягу! Пресвятая Дева не может этого видеть; младенец Иисус плачет горючими слезами.
Так на супружеском ложе и в исповедальне куется одно и то же оружие».
Дантон хочет распространить революцию на Европу: «В какую бы страну ни вошли французы, они обязаны провозглашать там революционную власть, провозглашать громко и открыто. Если они на это не отважатся, если они ограничатся словами и не перейдут к действиям, народы, предоставленные самим себе, не найдут довольно сил, чтобы разорвать свои оковы.
— Иными словами, — спросил Дюмурье, выслушавший речь Дантона с величайшим вниманием, — вы хотите, чтобы бельгийцы стали так же бедны и несчастны, как мы?
— Совершенно верно, — согласился Дантон, — нужно, чтобы они стали бедны, как мы, несчастны, как мы; тогда они бросятся к нам за поддержкой и мы их поддержим».
Неясно, разделял ли Дюма эту идею, но Дантона любил все больше и полагал, что тот мог стать «добрым диктатором» и спасти Францию от злых (редкий случай, когда он не смог обосновать свое мнение доводами), хотя и не идеализировал героя. Мере — Дантону:
«— Но жена твоя сказала мне, что ты поклялся ей не только никогда не злоумышлять против короля, но и защищать его.
— Друг мой, безумен тот, кто дает клятвы в дни революции, но еще безумнее тот, кто им верит…»
Как всякий историк, Дюма делал исторические открытия, пусть крошечные. (Ах, никогда публике не понять этого счастья — обнаружить, что какая-нибудь ерунда произошла не 3-го числа, как все думают, а 4-го!) Войска герцога Брауншвейгского на пути к Парижу осенью 1792 года осадили Верден и взяли его; Дюма весной в Вердене нашел неизвестный документ — листовку герцога, предлагавшую горожанам сдаться. «Я тщетно искал в книгах Тьера и Мишле текст этого обращения… на мой взгляд, ни один историк не понял, какую роль сыграло взятие Вердена в истории Революции… Сам я заметил этот удивительный пробел при следующих обстоятельствах. Еще в эпоху Реставрации меня возмущали поэтические восхваления так называемых верденских дев, которые с цветами в одной руке и сладостями в другой открыли врагу ворота города, являвшегося ключом от всей Франции. Эту измену родине можно извинить лишь невежеством женщин, которые, скорее всего, поддались на уговоры родных и не понимали, какое преступление совершают. Свою роль тут наверняка сыграли и священники». (Восхваления предательниц — это друг Гюго, роман «Бюг-Жаргаль», поэма «Верденские девы».) Город капитулировал против воли коменданта Борепера, и он застрелился. Тьер ни словом его не упомянул, «что же до Дюмурье, он в своих „Мемуарах“ говорит о Вердене всего несколько слов, а Борепера называет Борегаром! За одну эту ошибку Дюмурье заслуживает имени предателя». «В отличие от г-на Тьера, Мишле, великолепный историк, который дорожит всеми героями, составляющими славу Франции, ибо сам принадлежит к их числу, не проходит мимо гроба Борепера холодно и равнодушно. Он преклоняет возле этого гроба колена и возносит молитву. Однако о „верденских девах“ Мишле не говорит ни слова. Без сомнения, ему не хотелось рисовать рядом с каплей чистой крови грязную лужу». А нужны и лужи, все нужно, если это правда…