Дюма в книгах о революции «проскакивал» тогдашнюю войну с пруссаками, теперь решил писать о ней, собрался за материалами в Вилле-Котре, но отложил отъезд из-за гастролей Айры Олдриджа, знаменитого американского актера-негра, несколько раз с ним обедал и писал о нем в «Газетке». В начале сентября уехал в Вилле-Котре, потом в Суассон, и там изменил планы. Он виделся с родственниками Марии Лафарг (она была помилована в 1852 году, вскоре умерла, посмертно вышли ее книги «Воспоминания» и «Часы заточения»), они отдали ему ее письма. Дюма предложил роман о ней «Газетке», та отказалась, он решил печатать у себя в «Новостях», сделал рекламу: приехал журналист, взял интервью у «нашего прославленного» и написал, что читатели «умоляли» о романе. Дюма собрал все, что писал о Лафарг в мемуарах и периодике, обильно цитировал ее книги — получилась не биография, а нечто такое, что одобрили бы Гонкуры, не будь они предвзяты: натуралистически-психологический роман в духе их собственной «Жермини Ласерте». Дюма, возможно, сам не заметил, что пишет новым языком — языком анализа, лишь изредка окрашенным сантиментами. «Несчастье Марии Каппель состояло в том, что ее никогда не понимали и не одобряли близкие, жившие рядом с ней. Гордыня ее была слишком велика, вполне возможно, куда больше всех ее заслуг и достоинств». Ее отдали в школу: «…повели в бельевую, где раздели, как раздевают осужденных в тюрьме или послушниц перед постригом… Увидев себя в зеркале в новом одеянии, девочка разразилась рыданиями и стала звать мать.
— Мама! — кричала она. — Мама! Мама!
Мужество ее ослабело, гордость поколебалась.
Мадам Каппель открыла дверь, маленькая Мария готова была броситься в ее объятия, но баронесса приложила все усилия, чтобы сохранить суровость и помешать бурному изъявлению чувств. Она поцеловала дочь, украдкой уронила слезинку, которую девочка все же должна была увидеть, попрощалась и ушла. Мария бросилась с рыданием на кровать, которую ей отвели, кусала простыню, чтобы заглушить крики, и считала себя самым одиноким и несчастным ребенком на свете. В эту минуту в отношениях матери и дочери возникла глубокая трещина. Ох уж эти трещины, они так легко становятся рвами, а потом и бездонными пропастями». Дальше — смерть отца: «Если бы отец остался в живых, кто знает, что вышло бы из этой сложной двойственной натуры? Может быть, поэт? …Найдись для Марии Каппель учитель, из нее выработался бы недюжинный писатель, экспрессивный, выразительный».
Марией занимался дед, она читала мужские книги, в 1830 году, в 14 лет, рассуждала о революции как взрослая. Умерли дед и мать — стала приживалкой в богатом семействе и была обвинена в краже. Дюма объяснял это клептоманией, болезнью, а не «пороком», болезнь — депрессией, депрессию — невозможностью реализоваться: «Ей нужен был простор и возможность свободно дышать. А ей предлагали тесное пространство дома, из нее хотели сделать хозяйку, которая вяжет чулки детишкам и шьет рубашки мужу… Она открыто бунтует против социальных условностей, но если мужчина может порой преодолеть их богатством или гениальностью, то женщина неизбежно потерпит в этой борьбе поражение». Она не была сильной. Дюма советовал идти в актрисы — отказалась, намекала, что не прочь выйти за него или за кого-нибудь, кто даст ей жизнь, которой она хотела. «Спустя неделю я узнал, что она вышла замуж за хозяина железоплавильного завода… женщина, привыкшая к утонченному обхождению, к искусству изысканной беседы, осталась наедине с мужчиной, который приобрел ее в собственность»: шлепки при людях, изнасилование. «Только развод, вновь вернув свободу двум столь не похожим друг на друга людям, как Мария Каппель и Шарль Лафарг, мог сделать их счастливыми. Но развод во Франции отменен».
Она убила мужа, в этом Дюма не сомневается: «Я достаточно изучил ее характер, ее нервную организацию… Я проверял и перепроверял свой вывод, но убежденность моя оставалась неколебимой». Но поскольку одни люди страдают сильнее других, то и наказание могло бы быть соразмерным. «Медики изобрели хлороформ — это обеспечивает равенство перед болью… Законодатели 1789, 1810, 1820, 1830, 1848 и 1860 годов неужели не могли позаботиться о духовном хлороформе, уничтожающем неравенство в отношении душевной боли?» Из тюрьмы она ему писала, просила защитить. Он отвечал: «Я не только не убежден в Вашей невиновности, но, напротив, убежден, что Вы виновны, так как я могу защитить Вас. Бог будет не на моей стороне. Но поймите меня правильно, Мария. Не считая Вас невиновной, я считаю, что Вы достойны прощения, и с завтрашнего дня буду делать все, чтобы добиться для Вас помилования… Если Вы виновны, заточение будет для Вас искуплением. Если невиновны, Ваше мученичество станет образцом… Ваша книга, если Вы напишете книгу о Вашем заточении… откроет какую-то истину…» Лафарг последовала совету и, по ее словам, бывала счастлива и в тюрьме — когда писала.