По удачному выражению одного исследователя, общее философское горение создало своего рода «философскую общину». Без проникновения в атмосферу кружков и сборищ, без пылающих щек и глаз, биения сердец, бесконечных речей о будущности человечества, о правде и поэзии, без «умственных беснований» нельзя понять исторического значения эпохи Станкевича- Белинского. Не философия сама по себе, а вызванный ею душевный климат создал ту породу людей, которой ни в одной стране кроме России не было. Эмигрантские колонии в Лондоне и в Швейцарии, шестидесятничество, студенческие забастовки, хождение в народ, народовольческое, потом эсеровское подполье, нечаевщина, ленинское сектантство, все сколько-нибудь значительные проявления интеллигентской активности, все они отличались той взвинченностью, одержимостью, беснованием, которое впервые появилось в русском обществе в 30-х годах. Могут быть возражения против такого перенесения черт одного десятилетия на целую сотню лет. Но сами интеллигентские историки настаивают на единстве процесса, на генетической связи позднейших поколений с ранними. Для Иванова-Разумника «интеллигенция есть группа преемственная или, говоря математически, она есть функция непрерывная». И это верно. Когда 60-е годы, например, считают каким-то феноменом в истории русской общественности, стоящим обособленно от других эпох, то забывают, что в подмене идеи освобождения крестьян социализмом ничего специально шестидесятнического нет, это было уже в 30—40-х годах. В эти годы, а вовсе не во дни Чернышевского, идея государственно-политической реформы подменена была анархией и «социальной республикой». Вся история радикальной русской интеллигенции есть сплошное принесение реально данных вопросов своего времени в жертву вопросам нереальным. Н. А. Котляревским удачно показано, как твердость характера и убеждений, гордо поднятая голова и сознание исторической важности своего дела появились у юных шестидесятников еще на школьной скамье под влиянием Белинского, Герцена, петрашевцев и всех живых распространителей духа 30—40-х годов. Именно дух, а не идеи надо иметь в виду, когда речь идет об этих десятилетиях. К Шеллингу могли охладеть, рассуждения его забыть, но оставленный им оттиск в душах не изглаживался вовек и передавался новым поколениям. Передавалось волнующее чувство причастности к мировому разуму. Отныне, какие бы истины человек ни познавал, они могли быть только абсолютными. И слишком отравлен был организм ядом сознания своей высокой миссии. Понимать ее могли в разное время по разному, но не видеть в себе существ исключительных уже не могли. Не было иного взгляда на народ, на окружающую среду, кроме как на глину из которой надлежало лепить статую свободы.
Когда Шеллинга сменил Гегель, ему стали отдаваться с неменьшим упоением. Раз зажженное пламя любомудрия не угасало от перемены предмета увлечения. И как только пришло время, что философией перестали заниматься, бросившись в социализм, весь душевный жар, накопленный в горниле философских исступлений, перенесен был на поклонение новому Корану.
⁂
Нашим дням непонятен факт таких исступлений. Студенты и сейчас изучают немецкую философию, но делают это без романтической бледности чела. И во времена Станкевича на Западе занимались ею не меньше, чем на берегах Неглинной, но там время тратилось на упорный труд, на чтение и обдумывание, а не на душевные излияния и восторженные речи мало касающиеся собственно философии. Что могли означать у нас экстатичность и выспренность? Эквивалент религиозного чувства? Нет. Многие были религиозны, но это не имело отношения к их «умственным беснованиям». Скорее, тут что-то от гоголевского учителя истории, ломавшего стулья на уроках. «Как хотите, для науки я жизни не пощажу»! Это одно из проявлений хаоса русской натуры, но хаоса не с большой, а с малой буквы — признак отсутствия умственной дисциплины. Перед нами психология неофитов культуры; шуму больше, чем подлинного знания и изучения. Из всего Шеллинга читали только ранние его произведения и то не все, а что читали то понимали по своему, а не по шеллинговски, усваивали что нравилось и что хотели, остальное оставляли без внимания. Даже Н. В. Станкевич, пристальнее и глубже других занимавшийся философией, не стеснялся вносить собственные поправки к концепции Шеллинга. Из почтенных немецких трудов приготовляли свою замоскворецкую и ново-басманную философию. И так было всегда. Лет шестьдесят тому назад, Бердяев писал, что если бы Мах и Авенариус читали по русски и могли знать, какое употребление сделали наши социал-демократы из их эмпириокритицизма, они бы за голову схватились.
Есть люди, усматривающие в этом особую форму творчества интеллигенции, ее оригинальный вклад в историю мысли. Если когда-нибудь и докажут, что это «вклад», то вряд ли смогут доказать, что это «европеизм», «культура», «прогресс». И вряд ли сторонники такой точки зрения сохранят право смеяться над Николаем I, предложившим Пушкину переделать «Бориса Годунова» в роман.