Ошибка обнаружена и исправлена еще в начале нашего века. Милюков и Гершензон прекрасно показали зависимость «басманного философа» от идей французских клерикальных кругов эпохи реставрации. В 1911 году, в сборнике в честь С. Ф. Платонова, появилась статья С. А. Адрианова, проследившая знакомства, связи и переписку его с иностранцами. Среди них не нашлось ни одного «прогрессиста», все оказались роялистами-легитимистами, боровшимися пером и шпагой с якобинством, бонапартизмом и либеральным орлеанистским режимом. Мы совсем не располагаем данными, позволяющими думать об интересе или знакомстве Чаадаева с теми французскими писателями на изучении которых воспитывалось русское радикальное западничество. Приведенные Адриановым свидетельства рисуют прямо противоположный круг связей и интересов.
Несмотря на это, репутация Брута и Периклеса осталась непоколебленной. В СССР и в эмиграции продолжают воспринимать его по Герцену, по Богучарскому.
Можно быть уверенным, что появись все восемь «философических писем» при жизни автора, это не изменило бы отношения к нему, как не изменилось оно у большевиков после публикации 1935 г. Не философией же его увлекались. Ее никто не знал и знать не хотел, кроме, разве, специалистов. Популярность его зиждется на чем-то другом, на каком-то волшебном слове, которым он зачаровал «общественность». Теперь знаем, что то было слово ненависти к отчизне. Только это слово и вычитали у Чаадаева, только одним своим первым «философическим письмом» он и вошел в русскую литературу. Да и в этом письме читали не всякое лыко. Видели, либо догадывались, что половина сказанного о России — вздор и невежество, а другая половина имеет условную ценность. Привлекательный момент заключался не в истине его суждений, а в том что стояло над суждениями — в страсти, в музыке отрицания и «гнева», в небывалой особенности этого гнева, направленного не на традиционных тиранов и угнетателей, а на Россию. Он первый вознес на нее хулу и только за это сам был вознесен.
Тут можно согласиться, что какая-то «мистическая» связь с русской революцией у него существует. Это только на Западе «любовь к отечеству святая» написана на революционных знаменах; там слово «Франция» могло означать республику. Русские революционеры никогда Россию во фригийском колпаке не представляли. Республика не могла быть «Россией». В глубине души, они соглашались с Уваровым и Победоносцевым в том, что тогдашняя правительственная система — это и есть Россия. Существовал неписаный догмат о несовместимости понятия «Россия» с понятиями «прогресс» и «революция». В отличие от западных, наша революция, еще в раннем подполье, была не национальной! Она замешана на грехе матереубийства. «Пальнем-ка пулей в святую Русь!» Этот лозунг звучал задолго до Октября. В орестейе русской революции, Чаадаеву принадлежит роль пролога.
1957.
Ignorantia est
От начала «освободительного» движения, народ у нас был предметом почитания и презрения одновременно. Уже у декабристов можно это заметить.
— Что есть свобода?
— Жизнь по воле.
— А все ли люди свободны?
— Нет. Малое число людей поработило большее.
— Почему же малое число поработило большее?
— Одним пришла несправедливая мысль господствовать, а другим подлая мысль отказаться от природных прав человеческих, дарованных самим Богом.
Это — из «Любопытного разговора» Никиты Муравьева.
Говоря о «подлом» отказе от свободы большего числа людей, Муравьев вряд ли заблуждался относительно группы народонаселения, которую надлежало разуметь по этим. Бичевание рабских черт народа росло вместе с революционным движением и вошло в его практику. Русского мужика начали сечь перед лицом всей Европы с таким азартом, что Мишлэ, написавший в «Легенде о Косцюшко» злобный памфлет на русское крестьянство, мог с полным правом считать свои выпады мягкими в сравнении с тем, что говорили о простонародьи сами русские эмигранты-революционеры.
Спохватившийся Герцен, выступил с беспомощной и наивной защитой своего народа, но факт самооплевывания должен был признать. Друг его, Н. П. Огарев, написал поэму полную жалоб на привычку к ярму и на косность мужика у которого, по его словам, «нет стремления жить лучше». О мужицкие предрассудки и недоверие разбилась мечта Николая Платоновича об освобождении крестьян его вотчины села Белоомут. Освобождение мыслилось не безвозмездное, а посредством выкупа земель и угодий.
Мужики отнеслись к затее с подозрением, усмотрев в ней барскую прихоть. И не без основания. Неумелое интеллигентское освобождение принесло им новую, горшую неволю — зависимость от богачей и кулаков. Но своим непониманием высоких побуждений поэта они ранили его в самое сердце.