— Насколько я помню, вы стояли раньше за абсолютизм, Глеб Николаевич… — говорит Ариадна, насмешливо взглядывая на Корельского. — Откуда вдруг такая перемена? Ведь не так давно это было…
Корельский краснеет.
— Да, это было, Ариадна Сергеевна. Но я стоял не за подобное возмутительное обращение с людьми. Я предполагал естественный внутренний переход к самодержавию, а не насильственный, извне. У человечества, согласитесь, все-таки должно быть какое-то достоинство.
— У человечества? — восклицает Софья Ивановна, не дав Ариадне возможности возразить. — Никакого! Я вам скажу, миленький: теперь, в наше время, даже отдельный человек и тот часто не понимает, где у него достоинство, а где простое свинство. А вы… ишь куда хватили: человечество! Нет, нет. Дай Бог ему здоровья, Диктатору. Молодчина он!
Когда Корельский ушел, Софье Ивановне стало неловко, что спорила она слишком решительно, пожалуй даже, несколько резко. И стала упрекать Ариадну:
— Ты слишком холодна с ним, Адик. К чему такой насмешливый тон, пренебрежение? Я понимаю, он может тебе не нравиться. Да. Я сама сильно разочаровалась. Но не забывай, сколько он сделал для нас тогда, в Берлине. И при переезде сюда. Нужно быть вообще снисходительнее, Адик, терпимее.
— Что же делать, мама, если он мне противен? Я официально с ним вежлива… Достаточно этого.
— А в Народный дом отказалась идти? Пойди, Адик, Бог с ним! Тем более, сама хотела, а одной все равно неудобно… Провожатый будет.
Ариадна улыбнулась, ничего не ответила. Но когда на следующий день вернулась со службы, Софья Ивановна объявила, что Корельский через час заедет.
— Ведь я же отказалась вчера? — хмурится Ариадна. — Как же так?
— Ты не сердись, Адик… Но знаешь, виновата, в сущности, я. Я сказала, что ты не идешь со мной к Горевым и согласна послушать ораторию… Адик, не делай таких глаз! Мы обязаны быть вежливыми с теми, кто к нам хорошо относится… Ну, Адик… Прости! В последний раз, честное слово! Ведь вот язык… Сама не знаю, кто меня тянул? Ах, Господи, Господи!..
На территории Народного дома, в глубине, там, где некогда была обширная пустая площадь, отведенная под балаганчики, рестораны, открытые сцены, бараки для танцев, теперь красуется величественное здание с громадными залами, с зимним садом, с аудиториями для устройства докладов и диспутов. Тут помещается специальный театр без сцены для слушания европейских радиоконцертов и радиозаседаний; здесь находится темный зал под названием «Шумы Земли», куда передаются звуки радиотелефона со всех концов земного шара, где в ослабленном виде можно услышать одновременно жуткий гул земных столиц, прибой морей, свист ветров, песни, музыку, богослужения, рев народных скоплений, крик о помощи с тонущих в океане судов.
Тут же, в центре здания, и специальный амфитеатр для духовных собраний. Днем обычно происходят диспуты про-поведвиков всевозможных религиозных сект, отчасти недавно возникших, отчасти возродившихся из глубин первых веков христианства. По вечерам — идут духовные концерты, охотно посещаемые петербургскою публикой.
Корельский, к неудовольствию Ариадны, взял отдельную ложу. Глухие перегородки отделяют ее от соседних; впереди, над барьером, тяжелые портьеры, спускающиеся в обе стороны, подхваченные наверху шнуром с массивною кистью.
Она чувствует: сегодня будет что-то решающее. Он готовится говорить… Видно по напряженному выражению лица, по неприятной задумчивости глаз. Но отчасти хорошо. Чем раньше, тем лучше. Пусть узнает раз навсегда. Пусть услышит, если сам до сих пор не догадывается.
— Последний раз! — твердо решает про себя Ариадна. Она отодвигает от Корельского кресло, садится ближе к барьеру, осматривает огромный круглый зал театра. Со всех сторон, выше и выше, — притихшие слушатели, тысячи застывших фигур. Скоро начало. Идет оратория «Верую».
Наверху, где обрывается последний ряд, — вместо плафона — круто поднимающийся к центру гигантский балдахин, скрывающий хоры и места для оркестра. Постепенным закатным угасанием меркнет свет. Яркими звездами просвечивают сквозь балдахин многочисленные огоньки невидимых оркестровых пюпитров.
…Верую.
Все в хаосе, в смятении. В страхах жизни — вселенная. Вздох морей, гул огня, крик ветров. Кто-то мрачный и злобный, проклинающий смертью, взывающий бурей, тяжкой поступью переходить бытье, погружается в тьму.
— Верую… — наверху раздается неясно, бессвязно. Хор младенческих лепетов, дрожь родившихся голосов. Где-то там: среди гаснущих молний, вслед уходящей грозе. На пришедших волнах тихо плещущих струн.
— Верую, верую! — поднимаются в разных концах громкие возгласы. — Верую, верую, — присоединяются окрепшие, новые. — Верую! — ширится всюду, стихийно, ликующе. Звуки радости, стона, умиления, трепета, медь восторженных кликов, величайший аккорд коленопреклоненного ужаса и просветленной любви.
………. «Во единого Бога Отца!..»
Разверзается небо. В диссонансе распада, в созвучьях творенья, в трелях звезд, в метеорных каденцах, в неугадан-ных, смутных, безначальных мелодиях, все — бесчисленно, множественно, едино, могущественно…