Так он и восстановил свои силы, спускаясь по побережью: он давал киносеансы в обмен на обед, приют, даже платье; затем, когда он наелся вдоволь и сумел прилично одеться, он стал требовать денег. Наученный опытом покойного кочующего оператора, он избегал растягивать свое белое полотно в центре больших городов, где правили бал владельцы кинозалов. Он решил показывать фильмы в уединенных местах, встречавшихся у него на пути. Некоторые из этих заведений (бордели доньи Таиссы, монастыри святой Аполлинарии) напоминали ему Терезину: они были настолько замкнуты в самих себе, что реальность проникала туда только через рассказы, в которые обитатели этих мест сами хотели верить. Он давал сеансы в казармах, пансионах, пограничных пунктах, а также в шикарных салонах и в богадельнях, где милосердные дамы спасают свои души, открывая двери смерти старикам, которым они ни за что не позволили бы перешагнуть порог их собственного дома. И везде он отмечал, что фильмы зажигали в людях то, что жизнь уже давно погасила. Кинематограф заставлял смеяться тяжело больных, прикованных к постели, и плакать взрослых, которые когда-то поклялись себе, что их уже ничто не сможет растрогать в этой жизни. С первых же движений ручки проектора забытые эмоции просыпались, чтобы взорваться возгласом удивления, расходясь волнами по поверхности жизни, которую давно уже принято было считать скучной и застывшей. Это были «О!» и «А!», и «Нет, но…», и «Вы видели?», и «Вы только посмотрите!». Умирающие сами поднимались на подушках, лица их светлели; у них были глаза, но кинематограф давал им способность видеть!
Путешествуя из страны в страну вдоль побережья, он сделался продавцом воскрешения. Он только что пересек пустыню, и вот теперь мертвые вставали там, где он проходил!
— Вот оно, начало кино; везде, где я расставлял свой проектор, Лазарь вставал из своей могилы.
Он ошибался, кинематограф давно уже был не в начале пути. («Точно, на самом деле это был мой дебют, я показывал кино в тех местах, где живые картинки никогда еще до того не появлялись, отсюда и ошибка».) Он набирался опыта, смотря другие фильмы в настоящих кинозалах. Он читал специальные журналы, бесконечно, пока не пересыхало в горле, разговаривал с настоящими фанатиками бегущей ленты. Он открыл, что Чарли Чаплин не был единственным, кто снимал кино: от Франции до Аргентины, включая и Японию, и Италию, и совсем еще юную Советскую Россию, и даже крошечную Финляндию, вся планета говорила уже на едином немом языке кинематографа. Из журнала «Фотоплэй» он узнал, что Голливуд был солнцем этой галактики: здесь снималось восемьдесят процентов всех фильмов планеты, что составляло примерно тысячу в год. («На самом деле Терезина представляла собой доисторическое исключение; наши дипломаты, должно быть, были последними
— Все это придавало мне невиданные силы.
Как-то раз, когда он покидал приют, еще дребезжащий от хохота, вызванного выкрутасами Чарли, ему вдруг пришла мысль еще больше заинтриговать публику, переодевшись и загримировавшись под Чарли из тех самых фильмов: слишком маленький котелок, куцый сюртук, слишком широкие штаны, огромные, не по размеру башмаки, гибкая тросточка и приклеенные усы. Эффект последовал незамедлительно; глядя, как он крутит ручку проектора здесь и в то же время играет комедию там, на белом полотне, зрители (на этот раз это были заключенные, воры и убийцы) смотрели на него, как на бога вездесущего.
— Некоторые щупали меня за рукав, чтобы убедиться, кто же на самом деле, я или персонаж на экране, был картинкой, а кто настоящим.