Третьим учеником этой неофициальной школы стал Кассий Лонгин, закаленный в битвах и уцелевший после экспедиции Красса в Парфию, бывший правитель Сирии, которого Цицерон видел в последний раз на военном совете на острове Керкира. Как и Брут, на чьей сестре Кассий был женат, он сдался Цезарю и был помилован, а теперь нетерпеливо ожидал повышения. Я всегда считал, что он – тяжелый собеседник, неразговорчивый и амбициозный, и Марку Туллию тоже не слишком нравился его подход к жизни: Кассий Лонгин был крайним эпикурейцем – придирался к еде, никогда не прикасался к вину и с фанатизмом занимался физическими упражнениями. Однажды он признался Цицерону, что величайшим сожалением в его жизни является то, что он принял помилование Цезаря. Это с самого начала глодало его душу, и спустя шесть месяцев после того, как Лонгин сдался, он попытался убить Цезаря, когда диктатор возвращался из Египта после смерти Помпея. Он бы преуспел в своих намерениях, если б Юлий причалил на ночь к тому же самому берегу реки Сигнус, что и триремы Кассия, но вместо этого диктатор неожиданно выбрал противоположный берег. К тому времени стояла уже слишком поздняя ночь, и он находился слишком далеко от Кассия, чтобы до него можно было добраться.
Даже Цицерона, которого нелегко было потрясти, встревожило это неосторожное признание, и он посоветовал ученику не повторять его больше нигде – и уж точно не под его крышей, чтобы это не услышали Гирций или Панса.
И, наконец, я должен упомянуть четвертого визитера, во многих отношениях наименее располагающего к себе из всех. Это был Публий Корнелий Долабелла, заблудший муж Туллии. Она считала, что он в Африке, участвует в кампании Цезаря против Катона и Сципиона, но в начале весны Авл Гирций получил донесение, что эта кампания закончена и Цезарь только что одержал великую победу. Прервав свое обучение, Гирций поспешил в Рим, а несколько дней спустя, рано утром, гонец доставил Марку Туллию письмо: «От Долабеллы его дорогому тестю Цицерону. Имею честь сообщить, что Цезарь разбил врага и что Катон умер от собственной руки. Я прибыл в Рим этим утром, чтобы сделать официальное сообщение в Сенате. Я остановился в своем доме, и мне сказали, что Туллия с тобой. Позволишь ли ты явиться в Тускул и повидаться с двумя людьми, которые для меня дороже всех на свете?»
– Потрясение следует за потрясением, которое следует за потрясением, – заметил Цицерон. – Республика разбита, Катон мертв, а теперь мой зять просит дозволения повидать свою жену.
Он уныло уставился на ландшафт, уходящий к далеким холмам Рима, голубым в свете раннего весеннего утра, и добавил:
– Мир без Катона будет совсем другим.
Он послал раба за Туллией и, когда та пришла, показал ей письмо. Молодая женщина так часто рассказывала о жестоком обращении с ней Долабеллы, что я, как и Цицерон, решил, что она откажется с ним повидаться. Но вместо этого Туллия сказала, что это решать ее отцу и, что бы тот ни решил, ее это не слишком интересует.
– Что ж, если ты и вправду так думаешь, я позволю ему приехать, – проговорил Цицерон. – Хотя бы только затем, чтобы высказать, что я думаю о его обращении с тобой.
– Нет, отец! – быстро сказала Туллия. – Умоляю, не надо, пожалуйста! Он слишком горд, чтобы его распекать. Кроме того, винить следует только меня – еще до того, как я вышла за него замуж, все меня предупреждали, каков он.
Марк Туллий колебался, не уверенный, как поступить, но в конце концов желание узнать из первых рук, что случилось с Катоном, перевесило нежелание принимать у себя такого подлеца – между прочим, подлеца не только в роли мужа, но и в роли демагога-политика пошиба Катилины или Клодия, ратующего за списание всех долгов. Цицерон попросил меня немедленно отправиться в Рим с приглашением для Долабеллы. Перед самым отъездом Туллия отвела меня в сторону и спросила, не может ли она получить письмо своего мужа. Само собой, я отдал ей письмо, и только впоследствии обнаружил, что у нее не было ни единого письма Долабеллы, адресованного лично ей, и что она хотела сохранить это на память.
К полудню я был уже в Риме – спустя полных пять лет после того, как в последний раз вступал в этот город. В изгнании я в пылких мечтах рисовал себе широкие улицы, прекрасные храмы и портики, отделанные мрамором и золотом, полные элегантных, образованных граждан. Вместо этого я нашел грязь, дым и изрытые колеями улицы – гораздо более узкие, чем они мне запомнились, неотремонтированные здания и безруких, безногих, обезображенных ветеранов, просящих милостыню на форуме.
От здания Сената до сих пор оставался лишь почерневший остов. Места перед храмами, где раньше проходили заседания суда, были заброшены. Меня изумило повсеместное запустение. Когда позже, в том же году, провели перепись населения, оказалось, что людей осталось меньше половины, по сравнению с тем, что было до гражданской войны.