На помосте появилась Луиза. Ради торжественного случая она надела нарядное платье, но оно лишь подчеркивало ее некрасивость. Впрочем, решительность в каждом движении — ни намека на подавленность и уныние — заставляли видеть ее именно такой, какой ей хотелось: она была хороша и без красивости. Пустовойт сам поднес ей микрофон. Она звонко прокричала в него:
— Отец, мне разрешили сказать последнее слово. Если слышишь меня, то знай — я не хочу, чтобы ты вызволял меня. Моя жизнь не стоит твоей, ты нужен нашему народу, а не только мне. Скрывайся и готовь борьбу, только ты сумеешь ее возглавить. Я верю в тебя, отец! Прощай!
Толпа ответила на ее обращение к отцу смутным гулом. Мужчины кричали, женщины плакали. С раскрасневшимся лицом, с горящими глазами, она возвратила микрофон. Теперь она стояла, выпрямившись и закинув голову, рыжепламенная копна волос закрыла половину лица, — поза гордой мученицы очень шла ей. Я с отвращением сказал Прищепе:
— В палачи я не нанимался, Павел. И если наш министр Милосердия смиряется перед Гонсалесом, я собственной властью освобожу ее от виселицы, что бы потом Гамов ни говорил.
— Я поддержу тебя перед Гамовым! Что там за смятение, посмотри!
В той стороне толпы, что замыкала выход с площади на главную улицу, возникло движение. Наши солдаты держали все дороги к площади открытыми, но сгущавшаяся толпа суживала просветы, переливалась с тротуаров на мостовые. Но на главной улице люди вдруг стали раздаваться, валили обратно на тротуары, жались к домам — не прошло и минуты, как полностью раскрылась перспектива центрального городского проспекта. И мы увидели вдали трех всадников, скачущих на площадь. Впереди, картинно прижимаясь к шее коня, мчался сам Путрамент.
— Он! Он! — закричал Пустовойт. Он плакал, вытирая слезы с толстых щек. Он все же не верил, что президент Нордага явится выручать дочь ценой своей гибели, хотя уверял нас, что будет так.
Путрамент вырвался на площадь и помчался к помосту. Два всадника, его охрана, неслись за ним. Гул, не стихавший в толпе, превратился в тысячеголосый вопль. И я увидел преображение толпы. Только что это было море голов, собрание разномастных шляп, фуражек, пышных волос и лысин, теперь же все вдруг обернулось лесом рук, взметнувшихся над головами. Руки отталкивались, сплетались — своя со своей, своя с чужой — и не было уже видно ни голов, ни тел. Вся толпа, сгрудившаяся у помоста, вмиг превратилась в лес восторженных рук. Вся столица, завоеванная, но не покоренная, ликующе приветствовала своего руководителя, явившегося обменять жизнь дочери на собственную.
Путрамент соскочил с коня и взбежал на помост. Только теперь Луиза выдала себя — разрыдалась и упала отцу на грудь. Он обнимал ее, прижимался губами к ее огненным волосам, что-то нежно говорил. Потом он отстранил ее и оглянулся. Сперва его взгляд упал на Гонсалеса, потом он перевел его на Пустовойта, потом на меня с Прищепой (мы стояли рядом). И лицо Путрамента выразило, что он знает каждого и к каждому у него свое отношение. От Гонсалеса он отвернулся с отвращением, к Пустовойту не показал интереса, так же он отнесся и к Прищепе. А на мне его глаза задержались.
— Семипалов, так? — У него был низкий глуховатый голос. — Очень неприятно с вами познакомиться, генерал. — Он подчеркнул словечко «неприятно», чтобы показать, что сознательно заменил им традиционное «приятно познакомиться». — Вы уже раз обыграли меня, заставив поспешно отступать от собственных границ — я поверил тогда в лживые заверения вашего агента Войтюка. И сейчас ваша игра сильней моей — вы завоеватель моей страны! Каковы ваши следующие шаги? Сейчас будете меня вешать или дозволите немного побыть с дочерью?
В толпе произошла новая перемена. Помост основательно возвышался над мостовой, и грохочущая толпа видела, что Путрамент заговорил со мной. Всем сразу захотелось услышать президента. Переход от неистового рева и гула был так неожиданен, что внезапно наступившая мертвая тишина оглушила меня чуть ли не больше, чем прежний грохот голосов. Услышать Путрамента могли только ближние зрители. Но дыхание затаили все.
Гонсалес обычно не захватывал разговора, он довольствовался репликами — страшная должность наделяла значением любое его слово. Но сейчас, обиженный пренебрежением Путрамента, он заговорил первый:
— Президент, если вы настаиваете на немедленной казни…
— Нет! — сказал Пустовойт и рукой отстранил стоящего рядом Гонсалеса, словно тот был опасен уже тем, что выдвинулся вперед. И жест Пустовойта, и то, что он, всегда смиренно молчащий и только горестно вздыхающий, если что было не по нему, так вдруг заявил о своей роли, заставило меня с Прищепой переглянуться: наш министр Милосердия становился иным, чем мы его всегда знали. — О немедленной казни не может идти и речи. И будет ли вообще казнь, решит суд. Пока же, господин президент, мне велено доставить вас к диктатору для разговора о вашей дальнейшей судьбе.