Каждое его слово било как обухом — оглушало, путало мысли, терзало сердце каждой из двух десятков женщин, рассевшихся за нашим правительственным столом. И как я сейчас понимаю, сила этих слов была даже не так в содержании обвинений, как в том, что меньше всего женщины готовились их услышать. В конце концов, ни одной новой мысли Гамов не высказал. Десятки раз он твердил в своих речах о преступности современной войны, блестяще обосновал свою концепцию справедливости в споре с философом Орестом Бибером, все это было широко распространено газетами и стерео. Но если не было нового, то было неожиданное — и оно поразило не только женщин из Администрации Помощи, но и нас, помощников Гамова. Женщины надеялись в ответ на благодарности за великодушие услышать признание того, что их Администрация Помощи — самое благородное, самое милосердное, самое человечное действие из всех, ныне совершаемых в воюющем мире. Вероятно, Гамов так бы и поступил, если бы не увидел в них не авторитетных деятельниц общественного движения, им же к свету вызванного, а обычных женщин, просто женщин. И, обрушив на их головы обвинения в предательстве своих детей и мужей, не обратился поверх их казнимых голов ко всем женщинам мира с теми же злыми, горячими обвинениями. Великая задача — поднять половину человечества, женщин, против воинственности второй половины, мужчин, — отменила другую, маленькую, тоже справедливую задачку — поблагодарить группку женщин за их немалые усилия по оказанию посильной помощи военнопленным. Это было в духе Гамова — пренебречь маленькой справедливостью, если она противоречила справедливости высшей и большей. И уже по этому одному поступки Гамова представали столь парадоксальными в мире, где жили мелкими делами, мыслили мелкими мыслями, ставили себе только мелкие цели.
А бледная Норма Фриз все так же протягивала руки к Гамову и молила рыдающим голосом:
— Диктатор, пощадите моего последнего сына! Я так раскаиваюсь, я так раскаиваюсь!
Теперь мы видели, как он тщательно готовился к беседе с женщинами из Администрации Помощи. Павел Прищепа доставил ему опись жизни каждой гостьи — и он называл их по имени, знал имена их детей и мужей, их занятия, их влечения. И словно вычитывая факты жизни в глазах и лицах, называл важные и малозначительные события — и каждое вдруг становилось как бы прозрением, как бы внезапно открывшимся почти мистическим постижением тайны существования. Он называл обычные факты, естественные в каждой жизни. «Вспомните, как вы ждали рождения сына, как оно трудно, как бесконечно трудно шло, как вы сами чуть не умерли, помните? Для чего вы так мучились — чтобы все кончилось для него общей могилой?» И молоденькой женщине: «А ваш жених Павел, ваш нежный Павел, как вы радовались его лейтенантским погонам, гордились его служебными удачами — неужели лишь для того, чтобы он сейчас погибал от ран, от тоски, от жестокого недоедания?» И эти стандартные события звучали откровениями — те, к кому он обращался, отвечали на них тихими слезами либо громким плачем. Как умелый дирижер, командующий любым музыкантом в своем оркестре, он расковывал в каждой душу, плач и крики становились естественней спокойных слов. Было что-то магнетическое в каждом его шаге от одной женщины к другой, в каждом его гневном слове — и только бурный выплеск раскованных страстей мог стать единственным ответом. Потом беседу с женщинами в правительственном зале Константин Фагуста презрительно объявил сеансом массового психоза. И многие соглашались. Но я не соглашусь. Даже скучный Пимен Георгиу в своей газете верней уловил суть совершавшегося на наших глазах действия. «Сокровенное слияние диктатора с собеседницами!» — так он назвал встречу Гамова с женщинами из Кортезии. И это был тот редкий случай, когда высокопарность являлась точным изображением фактов.
Операторы Омара Исиро трудились усердно. И вскоре мы узнали, что «сеанс массового психоза» стал воистину массовым. Тысячи женщин и у нас, и в Кортезии, и в других воюющих странах так же вскрикивали перед стереовизорами, так же начинали рыдать, так же отчаянно сжимали руки, как и те двадцать в зале.
Эффект, которого добивался Гамов, был достигнут еще до того, как он закончил обходить стол и порождать у очередной собеседницы бессвязные оправдания и моления, заливаемые слезами.
Но Гамов целил дальше того, что мы поначалу увидели. Он бил по не обнаруженной нами цели. Он воротился к своему столу. Женщины утирали слезы. Он молча смотрел на них, сумрачно ожидая, что они будут говорить теперь. Снова поднялась Норма Фриз. Она уже справилась с нервами, она была все же женщиной сильной воли.