— Великолепная частушка,— сквозь хохот проговорил Сталин.— Правильно сказал поэт Маяковский, что народ — это языкотворец. Обязательно познакомлю с этой частушкой товарища Ягоду. И спрошу — как это работают его доблестные опричники, если до сих пор не зафиксировали этот образец фольклора? Или этот хитрец просто утаил частушку от меня? — Он помолчал, а потом с нескрываемым любопытством спросил: — А нет ли чего в этом неистощимом фольклоре, скажем, о товарище Сталине?
— Вы плохо думаете о своем народе, Иосиф Виссарионович,— тут же отозвался Тимофей Евлампиевич,— О вас уже немало насочиняли.
В желтоватых глазах Сталина сверкнули тигриные искорки.
— Охотно послушаю.
И Тимофей Евлампиевич почти пропел частушку, с которой его совсем недавно познакомил Сохатый:
Сталин кисловато улыбнулся.
— Не думаю, что это лучший образец фольклора,— отметил он.— И на версту несет занюханной интеллигентщиной. Разве простой мужик употребит такое слово, как «нелоялен»? Небось какой-нибудь Мандельштам накорябал. Уж вы мне давайте истинно народное. Что там еще имеется в вашем досье?
— Еще? — переспросил Тимофей Евлампиевич,— Да их много, Иосиф Виссарионович. Устанете слушать.
— Ничего,— сказал Сталин,— Валяйте, я человек выносливый.
И Тимофей Евлампиевич постарался выполнить его желание:
— Думаю, что достаточно,— остановил ретивого Тимофея Евлампиевича Сталин,— Не то мне придется вас определить в русский народный ансамбль. Однако уверен, что такие злые частушки народ не воспримет. Он даст им совершенно определенное название — злостный вражеский поклеп на советскую власть, на социализм. Не надо петь с чужого голоса, товарищ Грач.
— Но вы же сами просили,— попытался оправдаться Тимофей Евлампиевич.
— Уже сам факт, что вы собираете вредоносные измышления наших классовых врагов, придавших им форму так называемых частушек, говорит о вашей нездоровой тенденциозности. Разве не поют в народе бодрые, жизнерадостные частушки, прославляющие новую жизнь?
— Конечно, поют,— согласился Тимофей Евлампиевич,— но такие вы и без меня можете услышать. Хотя бы по радио. А тех, что я вам пропел, даже Ягода вам не пропоет.
— Ягода у меня свое получит, он у меня под эти частушки плясать будет,— ухватился за эту тему Сталин,— Ничего не знает о том, что творится вокруг. Только и шныряет, подлец, на дачу Горького, чтобы его сноху соблазнять. И как ее не стошнит от такого омерзительного любовника?
Тимофей Евлампиевич счел неудобным вступать в обсуждение столь деликатной темы.
— А вы, товарищ Грач, так и не рассказали мне, как жили эти годы. Как поживает ваша семья. Правда, Мехлис говорил мне о вашем сыне. Он делает успехи в партийной журналистике. А что может быть приятнее отцу, как не успехи сына? Вот мне с сыновьями определенно не повезло. Один, старший, женился на какой-то авантюристке, а младший — явный шалопай, ничего путного из него не выйдет. Что касается вашей снохи, то она слишком сложная натура. Красавица, каких поискать, но мировоззрение крайне шаткое.
Сталин изучающе взглянул на Тимофея Евлампиевича: не задели ли за живое его слова. Но Тимофей Евлампиевич был непроницаем.
— Вернемся к вопросу о диктатуре.— Сталин вновь заговорил сурово и решительно.— Вы ополчаетесь на нее совершенно напрасно.
— Потому что это будет диктатура одной партии,— тотчас же отозвался Тимофей Евлампиевич,— А такая диктатура неизбежно кончится диктатурой одного человека. И кажется, это уже произошло. Осталась лишь одна надежда — на съезд.
Сталин усмехнулся, и глаза его недобро сверкнули.
— Неужели товарищ Грач уверен, что повторение чужих слов (а это, как известно, всегда именовалось цитатничеством) возвышает его как мыслящего человека? Вы почти слово в слово процитировали незабвенного Георгия Валентиновича.
— Не отрекаюсь,— подтвердил Тимофей Евлампиевич, подумав про себя, что Сталин едва ли не дословно сыпал цитатами из Ницше, причем всего каких-то полчаса назад.— В данном случае Плеханов прав на все сто процентов. Он как в воду глядел.