Читаем Диктатор полностью

Все остальные обвинения были в том же роде. Он нанизывал одно на другое, десяток на десяток, сотню на сотню. Я мог только удивляться, как он собрал столько наших проступков, так тщательно изучил их, с такой подробностью сохранил в памяти. Многие обвинения были неоспоримы. Что я мог сказать в защиту казней Мараван-хора и его приближённых в Кондуке и репрессий против населения этой несчастной страны или в защиту расправ в наших лагерях военнопленных, когда освобождённые солдаты платили своим недавним мучителям ответными муками и казнями? Всё было злом — одноподобным злом — и то, что вынудило наш ответ на издевательства над нами, и самый этот наш ответ.

— Я уже не говорю о такой чудовищной «неклассичности», как плата за убийство врага в бою, хотя такая награда усиливала до крайних границ стремление к смертоубийству, — вещал Пимен Георгиу. — И не только потому, что жажда убийства есть поощряемая всеми командованиями во всех войсках обыденность войны. Вдумайтесь в другое. Они оплачивали родным смерть убитого в бою солдата. Это же возмутительно, хотя на поверхностный взгляд может показаться благородством. Страдание от гибели родного человека смягчалось солидной в нищем быту денежной компенсацией. Оплакивание превращалось в оплачивание. Не кощунство ли? Не страшно ли, что в иной семье уже могли с надеждой ждать не возвращения отца семейства либо юного сына, но солидного чека, свидетельствующего о его славной гибели в бою? Не становился ли тот страшный чек желанным? Люди уже не только не страшились гибели родного человека, но и рассчитывали на его гибель. Нет, не все, я никогда не брошу такое дикое обвинение всему народу. Но если хоть в одной нестойкой душе породилась жажда такого чека, то нравственности всего народа был нанесён великий ущерб. Вот к чему реально приводила такая благородная по виду акция, как оплата родным гибели их сынов, отцов и мужей в бою. Великая безнравственность делалась реальной — гибель родного человека становилась выгодной.

Разделавшись с оплатой убийств и плена, Пимен Георгиу обратился к преступлениям Священного Террора и Акционерной компании Чёрного суда. Тут он разошёлся. Правда, и любому другому на его месте хватило бы материала для тяжких обвинений. Впрочем, он и не ставил себе цели перечислить все случаи преступлений, совершённых под маской возмездия или справедливости. Чёрный суд прикрывался справедливостью, но всегда это была лишь целесообразность сегодняшнего дня, нужная только одной из воюющих сторон. Выгоду Латании Гонсалес декретировал как всеобщую норму поведения. А из такой нравственной формулы вытекала абсолютная безнравственность. Гонсалес платил бандитам, как героям, больше платил, чем платят героям, ибо то, что они делали, было особо выгодно Латании. Настало страшное время, когда нападения исподтишка, охота за чьей-то головой стали гораздо выгоднее, гораздо почётней, чем отличная работа в тылу. Всё то, что министерство Террора свирепо преследовало в своей стране как преступление, оно поощряло в других странах как подвиг. Гонсалес и его слуги виноваты не только в безнравственности, а в значительно большем — они поднялись на всё человечество, исказив ту основу, на какой зиждется вся наша культура, понятие о морали, общепринятые нормы этики. Будет ли нравственным жестокое наказание нарушителям нравственности?

Во время длинной тирады редактора «Вестника» я поглядывал на Гонсалеса. Он не смотрел ни на нас, ни на стол обвинений и защиты. Иногда он поднимал склонённое лицо и улыбался какой-то очень жалкой улыбкой. Он оставался главным судьёй на процессе, странным судьёй, вынужденным выслушивать обвинения против самого себя и наделённым правом решать судьбу обвиняемых, в первую очередь — свою. Впервые его облик не отвечал возложенному бремени. Я не любил Гонсалеса. Меньше всего можно было потребовать от меня сочувствия этому страшному человеку. Сейчас я сочувствовал ему. Он не был страшен, он был печален. Меня всегда поражало загадочное противоречие между ангельской красотой его лица и отвратительной жестокостью его дел. И вот — противоречие это исчезло. Лицо не опровергало душу, а впервые выражало её. Он молчаливо соглашался со всем, что валил на него Пимен Георгиу. Такой человек способен осудить себя на смерть, с беспокойством думал я.

Я понемногу устал от словопотока Пимена Георгиу. Я продолжал записывать все обвинения, что он предъявлял правительству, но даже рука отяжелела, так их было много. Мне хотелось встать и обрушиться на него, я мог легко подобрать оправдания доказательнее обвинений. Регламент суда не позволял такого самоуправства. Я сидел рядом с Гамовым. Он, как и я, записывал всё. Иногда я поглядывал на него. Ни следа недовольства не отпечатывалось на его лице: он предвидел всё, что говорил Пимен Георгиу. Гонсалес после речи обвинителя закрыл судебное заседание. Следующий день он отвёл возражениям Фагусты против доклада Георгиу.

Перейти на страницу:

Похожие книги