— Запирается, — вздохнула соседка. Зашептала: — От него запирается. Он, если пьяный придет, все равно дверь с мясом вырвет. Силища, как у медведя.
Наконец дверь поплыла в сторону.
— Ой! Девочки! — растерянно воскликнула Tax. — Вы ко мне? Заходите тогда. Заходите... Рассказывайте, как на фабрике. Ой, зачем, зачем?..
Последние слова про апельсины...
— Не расстраивайся, — успокоила Люська. — Апельсины казенные, от месткома. Для этой цели специально трешка выделена.
— Спасибо, спасибо, — тихо говорила Евдокия Ивановна.
— Кто это тебя так разукрасил? — без всяких тонкостей спросила Люська.
— Упала. С табурета упала. Гардину вешала и упала, — глядя в пол, бормотала Tax. Лицо у нее было сине-желтое, с оплывшими красноватыми глазами.
— Что же, прямо так вывеской и приложилась? — не унималась Люська.
— Какой вывеской?
— Лицом.
— Нет. Не только лицом, но и боком.
— Худо твое дело, — сказала Люська. — Загнешься ты раньше времени.
Tax поджала губы, ничего не ответила.
— Лет-то тебе сколько? — спросила Люська.
— Сорок шесть.
— Не сорок шесть, а сорок девять. Я по профсоюзной карточке смотрела. А ему?
— Кому?
— Семену твоему.
— Моложе он, — отвернувшись, произнесла женщина.
— В том-то забота, что моложе, А тебе, если уже одной невмоготу, старичок пенсионного возраста нужен, как наш Доронин. Он и не обидит тебя, и ты для него всегда девочкой будешь...
— На кой ляд мне Доронин? — встрепенулась Tax, потом вспомнила, что держит авоську с апельсинами. Положила на стол. Пальцы у нее были бледные, точно отмороженные. Казалось, они должны хрустеть, но не гнуться.
— Я Доронина к примеру назвала, — ответила Люська. — У Доронина своя старуха есть.
— У всех свои есть, — словно жалуясь, сказала Tax. Оглядела нас тоскливо. — Вы, девочки, красивые. Из-за вас могут и семью бросить, и родных детишек не пожалеть. А я на это полагаться не смею.
— Слушай, Евдокия, нам мозги не заливай! — Уверенности Люськиной позавидуешь. — Ты, конечно, не Анастасия Вертинская, однако и на Бабу Ягу не похожа. Комната у тебя большая, заработок приличный. Неужели для полного счастья необходимо спать с алкашом?
— Не алкаш он. Выпивает...
— Воду из-под крана?
Не хотела бы я спорить с Люськой. Язык у нее — крапива.
Ничего не ответила Tax. He захотела. Или не успела. Потому что в коридоре послышались тяжелые шаги, дверь с легкостью необычайной повернулась на петлях и ударилась о стену со стуком, похожим на щелчок, оставив на обоях вмятину от ручки.
Я ожидала увидеть великана, но в комнату вошел щупловатый мужчина, моложавый. Ростом ниже Евдокии, нас с Люськой пониже. Глаза как глаза. Но очень похожи на дробины. Наверное, из-за зрачков, маленьких и тусклых.
Он замер, увидев нас, возможно, от неожиданности. И руки его прижались к бедрам будто по команде «смирно».
— Здравствуйте, — сказала я как можно приветливее.
Он не ответил мне. Спросил у Tax:
— Что это за шлюхи?
— С фабрики, Сема, — робко пояснила Евдокия Ивановна, уже одной этой робостью признавая правоту его определения.
Сема удовлетворенно кивнул, расслабился. Закрыл дверь.
— Я всегда знал, что у вас не фабрика, а бардак!
Со стыда, а, может, и с перепугу у меня онемели и руки, и ноги, и язык тоже. Я поняла, что из этой комнаты мы вполне можем выйти с такими же сине-желтыми побитыми лицами, как у работницы по фамилии Tax.
Сема приближался медленно, точно охотник, постреливая своими противными дробинками то в меня, то в Люську.
— Ты хоть раз бывал в бардаке, шаромыжник? — спросила Люська, покрасневшая и злая.
— Я везде бывал, — сказал Семен, остановившись. Теперь он смотрел только на Люську. — И всяких видел. — Щелкнул пальцами. Крикнул: — Вошь! Раздавлю!
— Вы хулиган! — вмешалась я. — Мы привлечем вас к ответственности за хулиганство!
Неторопливо, словно шея у него была на плохо поставленных шарнирах. Сема перевел взгляд на меня. Обдал пронзительным алкогольным перегаром. Потом резко повернулся к сожительнице:
— Я спрашиваю, что это за шлюхи?
Покорность и обреченность были прописаны во всем облике Tax так же ясно и четко, как в осени бывает прописан желтый цвет.
— С фабрики с нашей, — совсем тихо говорила Tax. — Это вот — бригадир. Другая — председатель цехкома...
— Председатель! — Сема вернулся к двери. Запер ее на ключ, положил его в карман. Движения у него были какие-то настороженные, как у зверя.
Подошел ко мне:
— Значит, ты председатель? Давай пропагандируй человека, агитируй, учи жить... Чего молчишь? Учи!
Он зажал мою руку.
— Пустите, — я пыталась высвободить руку. Но он держал крепко.
— Учи... Учи меня... — брызгал слюной.
— Такую сволочь, как ты, уже ничему не научишь, — сказала Люська.
Вот тогда он отпустил меня. Сказал Люське жестко, расчетливо:
— Ты хочешь, чтобы я побил тебя? Нет. Я не побью. Я глаз у тебя возьму. Правый... Нет, левый... Поняла, что я говорю?
Теперь я схватила его за руки.
— Гад! — задыхаясь сказала. — Гад... Гад!
Он выдернул руки, словно два рычага. И ухватил меня за грудь... И пальцы его были, как клыки собаки. Секунда, другая, и я бы зашлась в крике.