Папироса была изрядно потрепана и к тому же немного промокла. Дети извели целый коробок спичек, пытаясь зажечь отвратительное изделие. Я где-то слышала, что прикуривать нужно, зажав сигарету в зубах и всасывая воздух через нее, потом затянуться и выдохнуть. Покатав по рту едва ощутимый горький дым, я выпустила его серым облачком и ощутила себя совсем взрослой. Это было прекрасное терпкое чувство. Потом передала папиросу Зинке. Она, заправски зажав ее между большим и указательным пальцами, всосала дым и, не затягиваясь, выпустила его в небо. Потом была очередь десятилетней Катьки и ее семилетней сестры Надьки.
Чуть позже я принесла детям стакан мадеры и, пользуясь расплавленной атмосферой в родительском кругу, прихватила еще арахиса. Папаша был навеселе и рассказывал историю о производстве вина в Греции, причем, судя по лицу самого трезвого из всех, Валентина, делал это раз пятый. Мирослава то ли спала, то ли просто балдела на плече у своего мужа. Он хотел поцеловать ее, но папаша, хрипло и гнусно засмеявшись, крякнул что-то про «еще не вечер». И от этого голоса, от трескучего смеха по моему телу пролетел неприязненный озноб. Я встала и удалилась в темноту, передвигаясь наощупь и, получив новое зеленое «Ух-х-х!» в лицо, вышла на маячную дорогу. Дети приняли дары с почтительной сдержанностью. Потом, разобрав из моей потной ладони весь арахис, убрались куда-то по своим делам. А я походила немного по пустынной асфальтированной дорожке, крутым зигзагом устремляющейся вниз к паукообразным воротам, пытаясь снова настроиться на волну того сладкого голоса, зовущего меня откуда-то из чащи. Но все было тихо.
Очень поздно, где-то около полуночи, мы возвращались обратно на Маяк. Нежный вечер уже перерос в тихую, властную ночь, когда небо из индигового превращается в эбеновое и замолкают все человеческие и нечеловеческие шорохи. Имрая молчит, и только мы, громко топающие по подсохшей траве, нарушаем этот дивный покой. Заглохли все собаки, перестали летать птицы, и лишь маячный луч продолжал легко скользить по благоухающей темноте.
Валентин вел под руку веселого отца, а я Мирославу. Эта парочка осушила за несколько часов бутылочку джина и остатки мадеры с хересом, отчего пребывала в блаженном состоянии мутного веселья и легкой невменяемости. Если бы я пару минут назад встала со своей лавочки и удрала в эту зовущую темноту, меня бы никто не окликнул.
Такое ценное открытие даже немного протрезвило меня. И в моих руках, оказывается, не только мягкая темная пустота, но вожжи управления собственной судьбой.
Зачем-то полезли на верхнюю веранду Старого Дома. Очень долго любовались подрагивающими огнями ночной Эбры. Кроме обнаженного тела Альхена, это единственное зрелище, способное перехватить у меня дыхание. Это была вечная красота, и, Боже мой, обращаюсь к тебе уже совсем трезвая, уже давно в Киеве, уже осенью, уже в наушниках, уже с шестого этажа своей панельной многоэтажки – пусть все останется именно таким! Пусть никогда не меняется! Чтобы на закате своей жизни я могла бы вновь насладиться этими темными склонами с мерцающими огнями, отражениями в море и взмывающей вверх Ай-Петри.
– Передаю из рук в руки, – сказал Валентин, отпуская папашу. Мы тем временем обнимались с Миросей. Кровь жарко пульсировала у меня в висках, и, прощаясь, мы рыдали, как белуги, признаваясь друг другу во вновь вспыхнувших родственных чувствах, и она твердила, что «мы сделаем из тебя человека...» А потом, сквозь некое белесое пятно, образовавшееся в моей уставшей охмеленной памяти, вспоминаю, как перед крыльцом Валентин пытался меня поцеловать по-настоящему. И я оттолкнула его и села на корточки, чтобы не упасть.
Потом мы, наконец, расстались, и с ключом в вытянутой руке я поднималась по лестнице.
Дома я приняла холодный душ, и немножко полегчало, хотя ощущение какой-то сказочной легкости и изворотливости не покидало меня. Это было вроде как начало еще одной новой жизни. И судьба шептала мне: «Все будет прекрасно».
– Ух-х-х? – подтвердил изумрудный луч, пробегая по ветвям сонной фисташки.
Tag Zehn (день десятый)