Н.К. А он ведь издавался. 27-й год – книга «Епифанские шлюзы». Классическая проза. 28-й – «Сокровенный человек». Это кому как не эмиграции заметить, казалось бы, «сокровенного сердца человека». Ничего подобного. 29-й год – книга «Происхождение мастера» – молчание. Заметили Платонова в эмиграции, когда началась история с «Впрок». Прямо скажу, плохо прочитали. В 38-м – статья Георгия Адамовича «Шинель». И всё. Это о многом говорит.
Е.Я. И «Реку Потудань» в 37-м году…
Н.К. Да, казалось бы, Иван Бунин должен был заметить этот шедевр русской новеллистики о любви. Заметить хотя бы и потому, что в название рассказа вынесена река Потудань Воронежской губернии, родины Бунина… Вот такое молчание… Я ещё один пример всегда люблю приводить, когда речь идёт о языке Платонова, о свободе и понимании. Знаменитая повесть «Впрок» печаталась тогда во второй редакции. А на полях первой оставлены роскошные диалоги Платонова и читавших повесть редакторов. Там на полях разговора Крушилова-Упоева читавшие написали «Исправить» (простым карандашом) и «Как по Евангелию!» (красным карандашом). Ну, типа «давай, перерабатывай», указания даны. И Платонов перерабатывает, но КАК: «…Упоев глянул на говорящих своим активно-мыслящим лицом и сказал им евангельским слогом, потому что марксистского ещё не знал»…
Вот оно веселье и свобода языка, понимаете. Вот это для меня тоже есть чудеса Платонова-художника… И мы ещё говорим, что он не понимал, что он писал. И что здесь цензура-редактура? У Платонова ведь наследие колоссальное ещё в том, что у него две, три, четыре редакции каждого текста. Самое трудное в выборе основного текста состоит у Платонова в том, что подцензурная редакция зачастую у него бывает эстетически совершеннее. А пометы его на полях рядом с редакторскими приговорами – это тот же голос свободы. Вот ещё пример из истории с «Впрок». Там в первой редакции был большой диалог Крушилова-Упоева с Лениным, на полях которого редактор написал: «Не так!». Я всегда об этом эпизоде вспоминаю, когда читаю в современной прозе, равно советской и антисоветской большие фрагменты внутренних монологов Сталина (или Ленина, значения не имеет). Вот Платонов в первой редакции попробовал написать такой как бы мысленный диалог Ленина с героем. И что получилось? Получился пересказ в форме сказа статей Ленина. Как бы Ленин говорит Крушилову, воплощающему массу: «…У тебя ведь разума нет: буржуазия лишила тебя разума… Ты одарён крупной стихией жизни, но ты можешь много навредить нам, если не приобретёшь дисциплины» и т.п. Если рецензент пишет «не так», можно, казалось бы просто вычеркнуть… А Платонов берёт любимый карандаш (он им писал чаще всего) и на полях вписывает новую – изящную, тонкую и смешную – редакцию: «…и здесь между двумя людьми произошло собеседование, оставшееся навсегда в классовой тайне, ибо Упоев договаривал только до этого места, а дальше плакал и стонал от тоски по скончавшемуся». Гениально. Пиршество языка. Вселенная свободы.
Это лишь один пример подцензурной редакции. Женя для примера взял «Котлован», а я всегда очень люблю читать «Сокровенный человек». Не запрещённая повесть, и как мы её читали, как она вписывалась в старое советское время…
Е.Я. Да, проходила как «производственная» литература – с образом рабочего, и т.д.
Н.К. Образ рабочего, пролетария, «живого человека» и т.п. А ведь самое, скажем, там замечательное, это ткань воплощения сложнейших философских вопросов в языке. Вот, сколько говорили о «слезинке ребёнка» у Достоевского и Платонова. По правде сказать, в советской литературе двадцатых годов это было общим местом, и все писали на эту тему. А вот качество оказалось разное. Платонов ведь отличен от Достоевского в письме. Читаем, к примеру, рассказ, как Пухов едет в Царицын…
А.Г. Это гениально.
Н.К. «…в потоке несчастных людей». Объём смысла каков! А как он определяет главную тему Достоевского, которая занимает у того в романах огромное пространство: это диалоги героев о жизни, её сознании, смысле. А вот кладка этой достоевской темы у Платонова: «…Пухов сел в поездной состав неизвестного маршрута и назначения». И ты понимаешь, что это и есть образ жизни, о тайне которой рефлектируют герои у Достоевского. А дальше у Платонова развивается и диалог, в котором перестраивается всё и вся в системе нашего мышления: «Куда он едет? – спросил Пухов, когда уже влез в вагон. – А мы знаем – куда? – сомнительно произнёс кроткий голос невидного человека. – Едет, и мы с ним».