От этой войны немного осталось исторических документов; если они и существуют, то в подвалах известных архивов. Страх перед подобной информацией невероятно велик. Некоторое время тому назад в Вильнюсе судили бывшего партизана по имени Балис Гаяускас; он получил пятнадцатилетний срок за то, что собирал архивные материалы о лесной войне (стоит добавить, что он уже отсидел свои двадцать пять лет до этого). В послевоенные годы мы слышали, что в руках партизан находятся прежде всего районы на юго-запад от Вильнюса, где-то неподалеку от Друскининскай. Вокруг Вильнюса литовских партизан не было или было значительно меньше, потому что население не ощущало себя литовским; наоборот, какое-то время там кочевали части Армии Крайовой19, отношения которых с литовцами, кажется, не всегда были мирными. Однако в самом городе действовало литовское подполье. Естественно, я ничего о нем не знал и только теперь начинаю узнавать; но что-то такое носилось в воздухе. Сел в тюрьму близкий друг моего отца, поэт Казис Борута, — он нечто знал и не донес. Его имя Тебе не совсем незнакомо; если не ошибаюсь, с давние годы Ты переводил стихи Боруты на польский. После сталинских тюрем Борута остался порядочным человеком: когда на собрании литовских писателей клеймили Пастернака, он был единственным, кто встал и вышел. Приятельница Боруты, Она Лукаускайте, попала под суд вместе с ним и получила десять лет. Ее освободили после смерти Сталина. Недавно, — а ей уже за семьдесят, — она вступила в литовскую группу Хельсинки.
В подполье, естественно, проникали агенты. Множество нитей в своих руках держал некто Маркулис, который оказался сотрудником ГБ; сейчас он занимается судебной медициной, точнее говоря, препарирует трупы. Знаю, что это звучит чересчур литературно; и все же это правда. В конце концов все было разгромлено. В мои университетские годы это уже были дела минувших дней: люди сидели в Гулаге или лежали в земле, оставшиеся начинали как-то приспосабливаться, стабилизироваться, тем более, что режим, по словам Ахматовой, сам переходил на более вегетарианскую диету. Однако, если не ошибаюсь, в 1959 году нам на студенческом собрании объявили, что обнаружена организация, которая на филологическом факультете занималась враждебной деятельностью. Члены этой организации беседовали между собой о литовских проблемах и писали, кажется, какие-то воззвания. Я не сталкивался с этими людьми, ни одного из них даже в глаза не видел, но к тому времени несколько возмужал политически, поэтому ощутил к ним симпатию. Огонь сопротивления тлел многие годы — сопротивления уже не вооруженного, а идейного. На мой взгляд, только оно морально допустимо и только оно действенно. Народ не может согласиться, чтобы его ломали, плевали ему в лицо и ожидали за все это радостной благодарности. Невозможно искоренить нормальные человеческие рефлексы, особенно если имеешь дело с вошедшим в поговорку литовским упрямством и со стойкостью, насчитывающей добрых семьсот лет традиции. Сейчас необычайно расцвел литовский самиздат, а это означает, что сопротивление приняло новый и существенный оборот. Как-то уже трудно не обращать внимания на судьбу этой страны. Знаю, что это заслуга отнюдь не литовской интеллигенции; во всяком случае, не той интеллигенции, которая видна. Существует, — и в большом количестве, — омещанившийся homo soveticus, который скромно (а то и нескромно) богатеет, у которого душа уходит в пятки, когда он принимает заграничных родственников, а потом и сам начинает выезжать. Он тихо и смертельно ненавидит русских, но именно как русских; система ему удобна, без нее он бы не знал, что делать, по крайней мере на первых порах. Но существуют и другие люди, преимущественно из народа.