– Конечно вы не разделяете мнения тех… не стоит, наверное, напоминать их имена человеку столь начитанному, как вы… тех, кто учит, что разум есть неотъемлемое свойство материи, а каждый атом – живое существо, способное чувствовать и мыслить. А вот я совершенно с ними согласен. Материя не бывает ни мертвой, ни инертной: она неизменно живая, в ней полно энергии, как активной, так и потенциальной, она реагирует на энергии внешней среды и поддается влиянию сил более высокого порядка, когда соприкасается с ними. Такого рода силы, сложные и трудноуловимые, мы видим в высокоорганизованных организмах и особенно в человеке. Когда он овладевает материей, ей передается часть его разума и воли – и чем совершеннее машина, чем сложнее ее предназначение, тем больше она способна взять от человека.
Помните спенсерово определение жизни? Я читал Спенсера лет тридцать назад и не исключаю, что он потом как-то изменил его, но тогда его формулировка казалась мне исчерпывающей – как говорится, ни прибавить, ни отнять. Дефиниция Спенсера кажется мне не просто лучшей, а единственно возможной.
«Жизнь, – пишет он, – есть определенное сочетание изменений разного рода, соотносящихся с внешними воздействиями, причем происходят они как одновременно, так и последовательно».
– Это только определение, – вставил я. – О причине здесь ни слова.
– На то оно и определение, – отпарировал Моксон. – Милль утверждает, что мы знаем о причине лишь одно: что она чему-то предшествует; а о следствии знаем только то, что оно следует за чем-то. Есть парные явления, они не существуют одно без другого, хотя бывают совершенно разнородны; и те, что происходят раньше, мы зовем причиной, а более поздние – следствием. Тот, кто часто видел кроликов, убегающих от собак, и ни разу не видел кроликов и собак порознь, вправе полагать, что кролик и есть причина собаки.
Впрочем, – непринужденно рассмеялся он, – я, кажется, слишком уж увлекся самой погоней: побежал за кроликом и потерял след главной дичи. А мне бы хотелось указать вам, что спенсерово определение жизни можно отнести и к машине… точнее, применить к машине. Этот скрупулезный наблюдатель и глубочайший мыслитель говорил, что человек живет, пока действует, а я добавлю, что и машину можно считать живой, пока она работает. Я сам изобретаю и строю машины, так что могу утверждать это с полным основанием.
Моксон долго молчал, рассеянно глядя на огонь в камине. Время было уже позднее, но откланяться и пойти домой мне мешала мысль, что Моксон останется совершенно один, а дом стоит на отшибе. Один… если не считать существа, о природе которого я мог лишь гадать, – а оно, как мне представлялось, было настроено к Моксону отнюдь не дружелюбно, чтобы не сказать враждебно. Подавшись к своему приятелю и заглянув ему в глаза, я спросил, показывая на дверь мастерской:
– Послушайте, Моксон, а кто у вас там?
Удивительно, но он рассмеялся и ответил тут же, не мешкая:
– Да никого. Я пострадал по собственной глупости: оставил одну машину включенной, а занятия ей не дал, сам же тем временем взялся за бесконечную работу – вас просвещать. Кстати, а известно ли вам, что Разум порожден Ритмом?
– А-а, хоть бы черт взял их обоих! – ответил я, подымаясь и снимая с вешалки пальто. – Спокойной ночи. Надеюсь, когда вы в очередной раз будете укрощать машину, которую позабудете выключить, она будет в перчатках.
Я повернулся и вышел, даже не убедившись, достигла ли цели моя парфянская стрела.
Вокруг было темно, с неба лило. Только над холмом, к которому я осторожно шел по шатким доскам тротуаров и грязи немощеных улиц, едва виднелось зарево далеких городских огней. Позади тоже царила тьма, только в доме Моксона слабо светилось окно, и в этом свете мне мерещилось что-то мистическое, зловещее. Я знал, что это окно мастерской, и был совершенно уверен, что мой друг вернулся к своим таинственным занятиям, которые прервал, чтобы открыть мне глаза на разумность машин и первородство Ритма… Его теории представлялись мне диковинными, даже смешными, но мне почему-то казалось, что они какими-то фатальными узами сопряжены с его жизнью, с характером, а возможно, и с его судьбой. Как бы то ни было, я уже не думал, что они порождены больным мозгом. Пусть его идеи причудливы, но стройность, с какой Моксон их развивал, не позволяла сомневаться в его рассудке. Вновь и вновь приходили мне на ум его последние слова: «Разум порожден Ритмом». Конечно, утверждение было голословным и слишком декларативным, но оно вдруг увлекло меня. С каждой минутой оно обретало все больший смысл, все большую глубину. «А ведь на таком вот фундаменте, – думал я, – можно возвести целую философскую школу. Ведь если разум порожден ритмом, то разумно все сущее: материя непрестанно движется, а всякому движению присущ ритм». Я тогда подумал: а понимает ли Моксон, сколь универсальна эта идея и что следует из его основного обобщения? Или же он пришел к философскому выводу извилистым и неверным эмпирическим путем?