Состояние больного всё ухудшалось, и 18 августа вызвали немецкого доктора Мартина. Но он, как и его итальянские коллеги, ничего не мог понять в болезни Сергея Павловича, и лишь предположил: «Может быть, острый ревматизм, может быть, тиф» (на последний диагноз как будто указывала температурная кривая, с правильным, постепенным повышением). Вызвали также сестру милосердия, поскольку Кохно и Лифарь совершенно обессилели.
Вечером пришла с цветами еще одна почитательница Маэстро — баронесса Катрин д’Эрланже. Сергей Павлович едва нашел в себе силы, чтобы сказать ей по-французски: «О, Катрин, Вы прекрасны, как я рад Вас видеть. Я так болен! Я очень, очень болен!»
После этого он впал в забытье, но затем пришел в себя — в последний раз. Обратился к Мизии, назвав ее «своим единственным настоящим другом», а потом — почему-то по-русски — сказал: «Мне кажется, словно я пьян…»
Умирающий временами бредил, дышал тяжело, с усилием. Около полуночи послали за доктором. Он сказал, что положение безнадежно, всё может быть кончено к восходу солнца. Вызвали священника и Мизию Серт, которая «сидела, ожидая сама не зная чего», в отеле «Даниэли». В два часа ночи температура у Сергея Павловича поднялась до 41,1 градуса и он начал задыхаться. Его пытались поить через соломинку, но он не мог даже глотать. На рассвете больной начал часто-часто дышать ртом, но не мог вдохнуть воздух в грудь. С. Лифарь вспоминает о последних мгновениях Дягилева:
«В 5 часов 45 минут дыхание остановилось, я стал в ужасе трясти его, и сердце снова забилось. Так я дважды возвращал Сергея Павловича к жизни. Но в третий раз без всякой судороги, просто остановилось, прекратилось навсегда дыхание. Последнее движение головы — голова поникла. Доктор тихо подошел: „Конец“.
В это время первый луч восходящего солнца освещает две огромные слезы, катящиеся по лицу Сергея Павловича».
…Заключительная фраза Тонио в опере Руджеро Леонкавалло «Паяцы» звучит оптимистически: Finita la commedia («Комедия окончена»). Но конец, который наступил в номере Гранд-отеля в Венеции, стал настоящей трагедией — не только для людей, собравшихся здесь, а также друзей и многочисленных почитателей таланта Сергея Павловича Дягилева, но и для всего искусства XX века.
Сестра милосердия закрыла Дягилеву глаза, которые уже не видели свет. И вдруг тишина, которая царила в номере отеля, где только что отошел в мир иной «самый великий кудесник искусства», словно взорвалась. Здесь, как вспоминает Мизия, «разыгралась чисто русская сцена, какую можно встретить в романах Достоевского»: Серж Лифарь, стоявший на коленях возле кровати, бросился на тело Сергея Павловича с одной стороны, Борис Кохно — с другой. Не помня себя от горя, они стали отталкивать друг друга, и между ними завязалась нешуточная борьба. Долго сдерживаемая неприязнь, возможно, даже ненависть, вызванная ревностью, прорвалась, сметая всё на своем пути. Оба издавали какое-то дикое рычание, намертво сцепившись, катались по полу, «раздирая, кусая друг друга, как звери». Они были в эти минуты похожи на собак, яростно сражавшихся «за труп своего владыки». Их с большим трудом разняли и, пытаясь хоть как-то успокоить, вывели из комнаты.
Пришла вторая телеграмма от Павла Георгиевича — он приезжал в Венецию днем 19 августа. Встречать его на вокзал поехал Борис Кохно. В номере отеля всё было готово для проведения панихиды. Окаменевший от горя Серж Лифарь с состраданием смотрел на Корибут-Кубитовича: «…бледный, белый старик входит в комнату, подходит к Сергею Павловичу, долго смотрит на него — у меня сердце разрывается за него, и я с трепетом, с дрожью жду, что вот сейчас произойдет что-то ужасное, — потом становится на колени, через минуту встает, по-русски широко крестится и отходит в сторону…»
Бедному Павлу Георгиевичу в эти дни было, пожалуй, тяжелее всех, ведь он, единственный из присутствовавших, был кровным родственником умершего; к тому же он сильно тревожился о судьбе младшего брата Сергея Павловича. (Позже стало известно, что Валентин Дягилев погиб на Соловках в августе того же года.)