Кондуктор, такой же облезлый, как его вагон, не звонит, а трубит в рог времен дилижансов и карбонариев. Встретив знакомого, он останавливает трам и беседует с ним минут пять. Пассажиры тоже принимают участие в беседе. Протестов не слышно.
Я еду из нашего лагеря Пагани в Помпеи. Расстояние всего шесть километров, но знаю, что будем в пути не менее сорока минут. Едва отъехали — стоп! Навстречу свадебный поезд. Авто молодых засыпано травой, листьями, клочками газетной бумаги… Прежде чету новобрачных забрасывали цветами и конфетти, теперь эта роскошь не по карману, но обычай еще жив, — кидают все, что попадется под руку, выкрикивают поздравления, пожелания, далеко не всегда скромные. Это юг. Солнце, лень и беспечность.
Двинулись и тотчас снова стали. Поперек улицы — тележка, запряженная осликом, а на ней древний, разбитый оркестрион. Сохранившийся от минувшего века явный карбонарий крутит ручку допотопного инструмента, а около него две старухи отшлепывают деревянными сандалиями лихую тарантеллу, звонко подщелкивая пальцами. Вокруг них кружок хлопающих в ладоши зрителей.
Тарантеллу я увидел только здесь, на юге. Ни в Венеции, ни в Анконе, ни в Риме ее больше не пляшут, а здесь этот танец еще помнят старухи и его огненный, залихватский мотив еще слышится из дребезжащего облезлого оркестриона.
Двинулись. Проезжаем мимо древних стен замка Ангри и торчащего перед ними цоколя памятника. Стоявший на цоколе «неизвестный солдат» низвержен публикой.
— В чем же он-то, бедняга, провинился? — спрашиваю я соседа. — Ведь его еще в Первую войну убили.
— Его поставил Муссолини. Это вопрос большой политики, синьор! Но вам, иностранцу, я скажу по секрету: Муссолини был совсем не плох. Макароны стоили при нем лиру, а теперь сто…
Проехали Ангри и снова остановка. На этот раз самому кондуктору нужно принять поручение от нищего. Нищий лежит на очень приличной кровати в воротах его собственного двухэтажного дома. Он покрыт голубым шелковым одеялом. Но он нищий, безногий инвалид, которого сын возит в тележке по всем окрестным ярмаркам, а по воскресениям на площадь к воротам Помпей. Здесь инвалид читает газету, а сын рисует на троттуаре цветными мелками Мадонну, всегда одну и ту же, с затрепанной открытки. На его произведение бросают лиры и окурки. Иногда и плюют мимоходом. Это юг.
Наконец, доехали. Вот и площадь с колокольней, на которой золотые ангелы, надув щеки, беззвучно трубят в длиннейшие трубы. Пыль и пустота. В будни мало кто приезжает в Помпеи, но торговки все-же сидят у своих ларьков с утра до ночи. На латках украшенные раковинами коробочки, разрисованные куски лавы, коралловые бусы и прочая дрянь. Большая дрянь, грубая, аляповатая, безвкусная. Кто покупает ее, я не знаю. Ни разу не видел ни одной торговой сделки, но торговки сидят всегда, с утра и до позднего вечера.
По воскресениям здесь оживление. К воротам законсервированного уголка умерших веков подкатывают элегантные авто из Сорренто и Амальфи. В них — важные туристы с карманами, а в карманах — доллары. Поэтому можно даже накрыть скатертями столики облепивших площадь кафе и остерий.
В эти дни на углах площади поют оборванные гитаристы, а против самих ворот разгуливают ворон и сорока. Они тоже обслуживают приезжающих: мудрый ворон вытягивает напечатанные на трех языках билетики, предопределяющие жизненные пути блондинов, родившихся в апреле, а сорока бойко выбирает из корзинки сувениры, «porta fortuna». Позади их хозяина сидит привязанный на веревочку старый общипанный орел. Он ничего не делает, и непонятно, зачем хозяин привозит его. Может быть, как живое напоминание о веках минувшей испепеленной славы?
Орел круглыми немигающими глазами смотрит на двух мальчишек, очевидно, братьев, копошащихся в луже около водопроводной колонки. Старший, лет шести, деловито намазывает грязью физиономию младшего и столь же деловито осведомляется:
— Ti piace? Ti piace? — Тебе нравится?
Младшему эта операция, очевидно, «piace» вполне по вкусу. Протестов он не высказывает, но покорно подставляет щеки.
Войдя в ворота, я разом прыгаю через два тысячелетия и погружаюсь в мудрую тишину могилы. Я часто бываю здесь по будням. Захвачу свои тетрадки, сяду в излюбленном уголке в доме какого-то Клавдия Луция, к счастью его, давно испепеленного, и пишу свою «Неугасимую Лампаду», горевшую в иной могиле — на Соловках. Тихо. Редко-редко донесется трескучий речитатив гида, выкрикивающего свои затверженные годами объяснения.
Я прохожу мимо заросшего зеленью амфитеатра и догоняю девушку. Ей лет двадцать, а ее спутник постарше.
— Русская речь… — прислушиваюсь я.
Но это не наши ировские русские, — живущие здесь уже года, «итальянцы». Девушка прочитывает вслух объяснительные таблички и произносит итальянское «с», как русское «ц» — «цлаудио», «цаза»…