Но удивление при звуках мелодий Чайковского, струящихся из-под смычка «нового» профессора «новой» консерватории (разве такие там есть теперь?), охватывало лишь тех, кто сам позабыл эти звуки, а вместе с ними нередко и русскую речь, сидя в балканских трущобах. Русские «римляне» не удивлялись! Они с первых же дней заговорили с «новыми» на одном языке и, думается мне, в основу этой разом возникшей близости легли заветы Тех, Чьи глаза смотрели со стен Собрания, Тех, для которых никогда и нигде ни в одном уголке непомерной Империи не было ни «старых», ни «новых» российских людей… Кровь славной Семьи пульсировавшая в жилах главы Русской колонии в Риме, вливалась в прозрачное тело мерцавшей легенды, и оно оживало, претворялось в кость и плоть.
— Наш князь, настоящий, — повторяли и в лагерях УНРРА, и в ватиканском общежитии на Виа Тассо, и в подвалах Монте Верде, и Бог весть еще в каких ямах и закоулках, куда загнал русских людей потерявший совесть мир.
«Наш» значило подлинный, верный, надежный.
— Не может быть, чтобы настоящие царские деньги с орлом, вы понимаете это, с орлом, совсем пропали бы, — говорил мне один еврей скупавший уцелевшие «романовки». — Мы можем ждать и ждать много времени, но это время — таки придет. Цена им будет.
И он ждал. Умный ведь народ евреи. Редко, очень редко они ошибаются.
Самым ярким моментом единения, слитности «новых» и старых» римлян был Сергиев день 1946 года — именины князя С. Г. Романовского. В зал Собрания стеклись и из УНРР-овского лагеря — Чине-Читта, и из Папского дома на Виа Тассо, и с Монте Верде… Была и официальная часть с адресами, поздравлениями и подарками, был и большой концерт с исключительно русской программой, а потом вечеринка потекла сама собой, как-будто не в Риме, а где-то на Волге или Днепре, где «студентов семья собиралась дружней».
Светлана и Володя пели то ставшую международной «Катюшу», то стихи Есенина. На столиках появилось принесенное из исторической остерии вино, а вслед за ним вспыхнул «Мой костер» в исполнении тут же сформировавшегося цыганского хора.
Пели много, но вопреки эмигрантским традициям, неизбежная в зарубежных собраниях «тоска по Родине», не прозвучала ни в одной ноте. И не могла прозвучать: на час, на два, но сама Родина была здесь, с нами…
Сам именинник, поэт, художник и музыкант, сел за рояль. Раздались первые аккорды, — грузные, глубокие вздохи просыпающегося богатыря… Раскатились и растеклись безбрежною гладью песенного разлива, радостной хвалою могучего пахаря его матери-кормилице черной земле и своей неземной, непомерной силушке…
Эта композиция исполнявшего ее автора называлась «Микула Селянинович» и образ сермяжного богатыря вздымался в ее звуках и подступал к висевшему над роялем портрету в раме, увенчанной Шапкой Мономаха и монограммой.
Венценосный Вольга слушал песню избяного Микулы в городе дворцов Цезарей и Пап.
— Вот где привел Господь снова встретиться! Но встретились! Слава Ему!
12. Володя-садовник и Володя-певец
Письмо, данное мне отцом Филиппом в первый день нашего пребывания в Риме, было адресовано Гартману, полковнику службы Его Величества Короля Великобритании, тогда еще Императора Индии.
Сам полковник, как говорили, был происхождения русского, но я его не видал, а достиг лишь дверей его кабинета в шикарнейшем из отелей шикарнейшей в Риме улицы Витторио Венито. Здесь мне преградил путь его секретарь безусловно русского происхождения, а чьей службы — чорт его знает! Судя по характеру допроса, который он мне тотчас учинил, его служебная иерархия, несомненно, восходила к тому маршалу, штаб которого помещается на Лубянской площади города Москвы.
— На военной службе состояли? — спросил он меня тотчас после вопроса об имени и возрасте. Спросил и пронзил глазами, в которых мне виделось что-то очень знакомое… но не очень приятное по воспоминаниям о том доме на Лубянке. — В какой части?
— В 17-ом Гусарском Его Императорского Высочества Великого Князя Михаила Александровича полку, — отрапортовал я.
— А-а-а-а… — разочарованно протянул русский секретарь британского полковника и, бросив меня, как излишний балласт устремился к следующему просителю, не допускавшему сомнений в своей новизне.
Здесь разговор был много продолжительнее, и оба разговора дали иной результат: я был сочтен русским секретарем за «старого» эмигранта и получил путевку в лагерь Чине-Читта, над которым реяли англо-саксонские флаги, а мой случайный спутник — в лагерь под иным флагом, при виде которого он тотчас же, к счастью во-время, успел сделать четкий поворот налево-кругом. Это я узнал позже. Узнал и то, что русский секретарь был русским эмигрантом из Франции, комбатантом-партизаном, и позже играл крупную роль в подборе статистов для разыгранной в Римини кровавой трагедии.
Тогда он стал много опытнее, а тут прошляпил меня, приняв по ответу за одного из «старых», кого не касались полученные им инструкции.