А рядом с ним — иллюстрация русской истории: лет на сорок постарше его, в черной, поблескивающей стеклярусом шляпке фасона 1914 года, такой, по какой сразу узнается русская женщина, пробивавшаяся вслед за своим мужем — прапорщиком, капитаном, генералом — сквозь давку на пристани Севастополя или Новороссийска. С чайником и завернутой в газету рубашкой в руках вступила она тогда на почву Европы где-то в Варне или Салониках… И снова ползет по ней теперь… Только чайник в Белграде остался… Там же и муж… В могиле…
В ненаписанной еще истории российского изгоя года 1920-ый и 1945-ый плотно сомкнутся здесь, на улице какого-то непонятного Карла Каттанео, под Голгофским Крестом с повисшим на нем Телом Распятого…
На этот крест в углу комнаты с огромным стрельчатым окном смотрят сейчас раскосые бесстрастные в покорности воле судьбы глаза приволжского калмыка… Какая степная кобылица принесла его сюда на своей взмыленной в бешеной скачке спине?
Я выхожу из кабинета и слышу доносящееся откуда-то издалека церковное пение. Сворачиваю в корридор и иду на эти звуки.
Корридор кончается. Впереди мерцают желтые огоньки свеч и лампад. Передо мной высокий русский иконостас, хранящий тайны молитвы и жертвы. Всенощная только что началась. Хор давно уже невиданных мною русских монахов давно перенесен сюда, в сердце латинского мира.
— Благослови, душе моя, Господа…
Я прислушиваюсь к волнам строгого напева. Нет, это не празднично пышные хоралы Львова, не сладко-струйные переливы мелодий Бортнянского. Такие, скупые на нежность, суровые, как ели Муромских дебрей, твердые, как кисть суздальского иконописца, распевы я слышал в Фролищевой пустыни, древней, убогой обители, затерянной за Вяткой, Клязьмой в немерянных Гроховецких лесах.
Давно…
…Пришедшие на запад солнце видевшие свет вечерний поем Отца и Сына и Святаго Духа…
С высокого постава перед иконостасом на меня смотрит Чудотворец и Угодник Божий, но не сокрушитель Ария, властный и грозный епископ Ликийских Мирр, а Святитель Никола, что в метельные ночи заблудившихся странников на дорогу выводит, что не дает лиху-полымю по крышам избяным скакать в суховейную пору, что сермяжную Русь от напасти блюдет… Наш… Милостивый.
Он!
10. Братья
Внешняя поверхностная часть истории Pontificiom Collegium Russicum — Русской Католической Семинарии в Риме, а вместе с нею и всего Восточного Обряда Западной Церкви, ясна. Линия, проведенная по ней в глубь веков, идет через Вл. Соловьева, несколько русских аристократических семей, виллу кн. Зинаиды Волконской, до сих пор носящую в Риме ее имя, П. Я. Чаадаева, тайный католицизм мистических поисков Александровской эпохи, мальтийский крест Павла Первого, дипломатические миссии Поссевина, Флорентийскую Унию и упирается в нерушимую стену Московского Православия, у подножия которой упала шапка единственного русского кардинала Исидора и венчанная Мономаховой шапкой голова неизвестного удальца, тайна имени которого до сих пор скрыта в архивах Ватиканского книгохранилища.
Но история времен грядущих нащупает и другую, внутреннюю линию к разгадке этого странного горения русской одинокой иноческой лампадки среди блистательных, пышных паникадил величественной столицы Престола Святого Петра. Эта линия скрыта в глубинах религиозного сознания и идет в обратном направлении из веков к нашим дням.
Что привело к тихому свету русской лампады аристократа французской крови и французской культуры отца Филиппа де Реджис, немцев, итальянцев и даже испанцев, ставших священниками Восточного обряда, черпающими сладость молитвы не в звонком ансамбле каскадов латинского фонтана, а в тихоструйном журчании одинокого славянского ручья? Что?
Что заставило этого потомка крестоносцев Людовика Святого понять и принять мятущуюся душу капитана РККА, а теперь студента Руссикума Павла Б., знавшего о Христе только из учебника Емельяна Ярославского? Что?
Что, вопреки голосу всего «священного» и «прогрессивного» Западного мира, клеймившего нас «изменниками» и «предателями», побудило повторить здесь позабытые этим «просвещенным» миром слова:
— Братья во Христе.
Что?
В непознанных глубинах нашей духовной памяти живут непонятные нам самим представления. Отблески единого, одаряющего жизнь источника света. Порой они вспыхивают, и тогда мы видим позабытое, засыпанное пеплом сгоревших дней, но все-же живое и живущее в нас.
Златоустный Иоанн, воспринявший высокий пафос Гомера, в увядавших садах Афинской Академии, излил его с епископской кафедры Византии в пламенном прославлении Распятого.
Другой Иоанн, визирь великолепного Халифа, возросший в неге царственного Дамаска, вышел из пышной столицы с нищей сумой, чтобы в пустыне слагать Ему славословия и трагически покаянные гимны.
Не их ли огненные слова, не их ли проникновенные песнопения донеслись сюда из глуби веков?