Уж больно усталой она смотрится. Усталой и одинокой. И с засосом на шее. Это удивительно гармонично сплетается в цельную картинку. Вот именно сейчас Соболевская и кажется настоящей, будто обнаженной, без своего панциря.
Где-то провокационно щелкает фотоаппарат, но это не самая страшная беда, фотограф наверняка матери, она не будет поощрять распространения таких скандальных материалов по сетям, а вот мобильные телефоны… Мобильные телефоны чуть ли не прямой эфир “с места происшествия” могут в тот же Инстаграмм транслировать.
Шумит мотор, на парковку выворачивает белая машина такси. Тормозит чуть поодаль от людского скопления.
— Да неужели? — наверное, не занимай Соболевская все внимание Давида — он бы эти слова не услышал. Да и так — не услышал, больше увидел, как шевельнулись сухие губы, а мозг будто достроил её фразу самостоятельно.
И на лице у неё отражается такая честная радость. Кажется, сбежать — это то, чего ей сейчас так хотелось. Убежать и спрятаться от такого количества любопытных взглядов и молчаливого осуждения.
Девушка трет виски пальцами, запахивается в свой тренч поплотнее и торопливо шагает к машине, спрятав лицо в шарфе.
В его шарфе, между прочим…
— Макс, пусти, — Давид дергается сильнее, — если она успеет уехать, я тебе точно ремонт делать не буду.
— Смотри, без убийств, Отелло, — хмыкает Вознесенский и разжимает хватку.
Какие убийства? Если бы на них еще были силы.
Давид спотыкается, только когда видит мать. Потому что вот ей он своими закидонами, кажется, капитально испортил праздник. Да еще и с Соболевской у неё теперь все подвешено — то же из-за Давида.
И уйти сейчас, без извинений… Как-то неправильно по отношению к матери.
Но Надя того гляди уедет, она уже почти у машины.
— Мам, потом, ладно? Ты разберешься?
Разберешься с гостями, разберешься с Верейским, разберешься с собственным праздником? Тысяча вариантов окончания этого предложения, и все они — правильные.
Мать поджимает губы и машет на Давида сухой ладонью.
— Мне много лет, солнце мое, — тоном королевы отвечает Тамара Львовна, — конечно, разберусь как-нибудь без тебя. Иди. Иди, а то упустишь её совсем.
Обнял бы мать от всей души, стиснул бы так, чтобы она снова чуть поморщилась, мол, это слишком сильно, а сама улыбнулась бы удовлетворенно уголком рта. Но нету времени. Потом, все потом.
Момент такой хрупкий, на самом деле. Сейчас Надин панцирь слетел, но утром восстанет вновь, и наверняка будет еще более крепким.
Давид не идет за Надей, он почти бежит. Лишь бы догнать её хотя бы у машины, впиться ей в спину собственном окриком, стиснуть её в руках, и попытаться хотя бы чуть-чуть прийти в себя.
— Надя… — отчаянным шепотом. Так, чтобы она душой услышала, а не ушами.
Он истерзан так, будто голодные драконы рвали его в разные стороны, пытаясь решить, чья же это будет котлетка. Нет, он истерзан не дракой, драка хотя бы позволяла чуть-чуть почувствовать себя все еще живым. Он истерзан ею.
Этим живым огнем, к ногам которой он вот-вот осыплется белым пеплом.
Этой несносной ведьмой, волосы которой будто пропитаны приворотным зельем. Иначе почему, в них хочется зарыться лицом и не выныривать оттуда никогда?
Он повторит это тысячу раз про себя, тысячу раз её изобличит, но это все равно ему не поможет. Даже костер не поможет, хотя, конечно, такими методами уже давно не решают проблемы. Кажется, конца и края этому безумию нет.
Кто придумал назвать безумие именем “Надежда”?
— Отпусти, — господи, этим жестоким голосом можно зачитывать приговоры. Такая спокойная, такая равнодушная. Будто действительно все, оторвала, отрезала, и нет, ей будто бы даже и не больно.
Ей не нужен никто. И Давид в том числе. Вот только его-то этот факт совершенно не устраивает. Настолько, что хочется сожрать её заживо, лишь бы она хоть на некоторое время принадлежала ему.
— Не уезжай, — выдыхает Давид, целуясь с её волосами, — не беги от меня. Не надо.
Ему нужно переболеть ею. Ему нужно время с ней. Привыкнуть к ней, устать от неё. И вот тогда-то станет легче. А сейчас — когда нет ни времени, ни перспектив — его так и коматозит, будто он лютый наркоман на самом пике обострения. Как он ей переболеет, если она не даст собой заболеть?
— Почему? — сухо переспрашивает Надя. — Почему не бежать? Или ты думаешь, что дал Верейскому по морде и теперь первый в очереди моих мужиков? Ошибаешься, милый. Твой номер — три тысячи семьдесят шестой.
Этим словам не стукнуло еще и часа, а Давид уже успел возненавидеть себя за то, что их сказал. И за то, что она их запомнила.
— Ты уже нашла три тысячи семьдесят пять мужчин на места до меня? — Давид не удерживается и шепчет это с легкой улыбкой. — Когда успела?
— Нет, я еще не нашла, но я просто не согласна принимать тебя раньше, — его божественная язва дергает плечом, пытаясь стряхнуть с него руку Давида.
— Но все-таки согласна меня принять, да? — Давид находит ладонью её пальцы. сжимает их. Хотя бы их.
Она молчит.
Тот случай, когда не звучит “да”, и не звучат фанфары, но и “нет” тоже не звучит. И это тоже что-то да значит.