И уже потом, в японском лагере, мы точно выяснили, что до Владивостока из тридцати восьми военных кораблей дошли только три. Это были крейсер «Алмаз» и еще миноносцы «Бравый» и «Грозный».
А в тот момент, от сигнальщиков в операционном пункте, я узнал: что касается нашего «Донского», с его довольно незначительными пробоинами, то сначала он шел рядом с какими-то миноносцами, потом они куда-то делись… А сейчас никто из команды – даже Лебедев – не знает, где остальные наши корабли, если они вообще есть.
Да, мы прошли Цусимский пролив. Но остались в одиночестве, затерянные в море.
Рижская, Константин Платонович
Второй и последний наш день тянулся и тянулся в морской пустоте, двигатели урчали ровно, «Донской» шел на север, к Владивостоку.
Я с Еном и другими относил в бывшую нашу кают-компанию тех, кому перевязки и операции не помогли (эти люди почему-то умерли примерно в одно время, перед рассветом). Потом падал, с дико болящими суставами, среди матрасов и коек операционного пункта и засыпал. Здесь не было дня, только ночь среди перевязочных пакетов, шевелящихся фигур и качающихся фонарей.
Дальше что-то произошло часа в три – четыре дня, потому что те, кто мог ходить и бегать, высыпали на верхнюю палубу.
И оказалось – «Донского» нашли, «Донского» окружили, и кто бы сомневался, после той самой телеграммы в Токио, что это произойдет. Нас, наверное, японцы искали всю ночь и весь день, и вот они здесь, как всегда – на кромке горизонта.
Четыре крейсера и четыре миноносца с одного борта, два крейсера и три миноносца с другого.
Не помню, кто и когда назвал мне точные цифры – двенадцать японских кораблей – наверное, то было все-таки уже в лагере. Помню только простучавшего чечетку ногами к нам, в тихий ад, мичмана Кнюпфера – командира 1-го и 2-го носовых орудий, белобрысого насмешника, похабника с голубыми глазами – и его… да-да, хулиганский свист и потом бодрый вопль:
– Бра-атцы!! Кто ранен легко! Дальномерщики есть? Комендоры, прислуга подачи боеприпасов есть? Повыбили всех, черти японские. А показать им кое-что не хотите?
Пауза, молчание.
Рядом со мной поднял голову, потом сел страшный, в бинтах парень с «Осляби», попытался встать на ноги, смог, пошел к трапу. Еще шесть-семь полуживых теней тронулось за ним; Вера, в гневе, протянула к ним руку, попыталась что-то крикнуть, не смогла и долго провожала их расширившимися глазами.
В этот момент, как я потом узнал, был созван военный совет на мостике – а японцы тихо сближались, не делая ни единого выстрела. И потом на их мачтах взвились сигналы.
– Сдаться, значит, предлагают, – сказал кто-то – кажется, старший штурман Шольц. – И как тут не сдаться, если их целая эскадра.
Он не знал, что в этот момент, по приказу Лебедева, Кнюпфер уже несся к нам в операционный пункт; он не знал, что после кратких высказываний пары офицеров в том же духе Лебедев шепнет Блохину:
– Константин Платонович, этот совет надо распустить. А я сейчас отлучусь и вернусь.
Конечно, я этого не видел. Все узнал потом, в лагере, и сам не знаю, так ли оно было или не совсем.
Но я знал, что после еще был бунт. Несчастные с «Осляби», а их к нам перевезли человек двести, поняли, что для них все начинается сначала, – и сошли с ума по второму разу. Кто-то отказывался уходить с верхней палубы на жилую, кто-то бросался в море. Я ничего в тот момент не знал, я не видел, как после усмирения безумцев верхняя палуба старого крейсера вновь обезлюдела, как он вымер, подобрался, готовый к бою.
Я хотел бы быть там, в командирской рубке, в момент, когда Лебедев вернулся в нее в белоснежном парадном мундире, со Святой Анной и каким-то иностранным крестом. Но я, кажется, слышал по всему кораблю глухой топот ног – сначала вниз, потом обратно по местам, после того как матросы, увидев возносящегося в рубку Лебедева, поняли все, побежали переодеваться в чистое.
А дальше – как мне рассказывали – было так.
Командир «Донского» прикоснулся пальцами к штурвалу, потом достал из слегка потертого кожаного футляра сигару со светлым и тонким покровным листом. Поднес ее, как всегда, к носу. Аккуратно избавил от кончика серебряной гильотинкой.
– Не манильская ли, Иван Николаевич? – почти безразличным голосом спросил Блохин, не отводя взгляд от горизонта.
– Нет, наша, рижская, Константин Платонович. Рутенберговская. Высочайшего качества. Повезло, на «Дагмаре» они нашлись.
Он долго и задумчиво поджигал ее на весу длинной спичкой. Потом поднес к губам и окутался первым, самым вкусным облаком дыма.
– Знаете как, – сказал он наконец.
А впрочем, Блохин мне говорил, что Лебедев успел ему еще сказать, что в случае чего просит позаботиться о жене-француженке и двух дочках. И Блохин попросил Лебедева о том же.
– Знаете как, – проговорил Лебедев, как всегда, негромко, – до Дажелета тридцать пять миль. Остров высокий. Мы идем к нему с востока. И учтите, что солнце создаст к востоку от острова глухую тень задолго до настоящего заката. Мы хотим войти в эту тень побыстрее. Они в этой тени будут плохо прицеливаться. А там – по ситуации.