Музыка потому, что на бронированном «Орле» обитают три таланта. У Славинского – баритон, у Шупинского – тенор, а Добровольский мало того что им аккомпанирует на пианино, он еще и исполняет пьесы собственного сочинения. И сестра милосердия Клемм, с ее сопрано, пела дуэтом с обоими.
На броненосце «Бородино» знаменит духовой оркестр, и он радовал всю бухту, потому что звук по воде идет далеко и чисто. На «Александре»… но все-таки затмил всех наш «Дмитрий Донской». Потому что Лебедев – это Лебедев.
Наш командир вежливо отказался от идеи устроить обед с музыкой для офицерства. Он вместо этого устроил театр для всей команды. Причем театр такой, как положено – то есть вечерний.
Я давно устал следить за логикой адмиральских приказов: то эскадра стоит с затемненными огнями и спущенными противоминными сетями, то это все оказывается ненужным. Ходили слухи, что сторожевые корабли, в основном миноносцы, встречались в море с непонятными судами, и почему бы не с японскими разведчиками, а потом разведчики куда-то испарялись, бдительность ослабевала… Так или иначе, в пронесшемся по кораблям вихре праздников адмиралом было разрешено почти все: ход катеров и шлюпок ночью, игры прожекторов и даже головокружительный сюрприз, ждавший нас под занавес театра.
Праздник надо выстрадать. И вот наш старый крейсер вымыли от ватерлинии до клотика, и вот выскребли все палубы, притащили с берега гирлянды свежей зелени. Еще оттуда же, прямо с плантации, привезли целую шлюпку ананасов (обошлось это кому-то из офицеров в жалкие десять франков, причем ананасов дали бы за эту сумму еще, просто в шлюпку больше не помещалось).
Тут я внес в праздник свой вклад, пообщавшись с самым большим человеком на крейсере – коком. Это тот, кто может подарить понравившемуся моряку аккуратно распиленную мозговую кость, остается только выложить содержимое на кусок хлеба и присыпать солью… я, впрочем, таковой у него не просил. Это он просил моего совета.
– Я их, проклятых, резал как арбуз, вашбродь. Но вышло некрасиво. Корочка колючая. Меж зубов застревает. А на берегу я ел чистые такие ломти…
– Смотрите, как это делают темноликие береговые жители. Нужен острый нож, прежде всего.
– Не порежьтесь, вашбродь, мои ножи острее некуда.
– Я только покажу. Они сначала снимают эту золотую шкурку, целиком, вот – остаются такие оспины как бы. Потом проделывают по спирали полудюймовые канавки, быстро и легко, и все эти темные вмятины уходят с вот такими полосками мякоти, они годятся на сок… Вот вам голый ананас. А теперь на ломти – и в котелки, что ли, или еще куда-то.
– Куда положить, найдем. Знатно они в соке плавают. По уши просто.
Этого десерта хватило на всю команду. Загадочным образом на борту возникли также веселящие напитки, но никто не пришел от них в безумное состояние, не считая вестовых, допивавших бутылки за нашим ужином. И даже вестовые вели себя при этом тихо и смиренно, потому что…
Потому что начался вечер, среди бешенства красок заката, с бури и натиска пятерки мичманов (не помню, с какого корабля). Мичманы, усевшись над всей командой на украшенном гирляндами мостике, врезали на своих мандолинах что-то такое яростное, что мне вспомнилась инструкция великого Тосканини своему оркестру: вот это надо играть весело, так весело, чтобы все заплакали. Продолжили в том же духе, один номер, другой, третий.
И тут на мостик поднялся со своим инструментом, крадучись, хитро улыбаясь с оглядкой на офицерство, наш знаменитый балалаечник Евсеев, возможно – не совсем трезвый. Он, кажется, хотел победить мичманов по части ярости и напора – но победы не было, потому что ребята перемигнулись, попали в тональность и поддержали неожиданного интервента своим маленьким оркестром.
А потом один мичман призывно поднял руку, указывая на сплющенный апельсин солнца, тонувшего на горизонте среди аквамариновой зелени и расплавленного золота облаков – и второй заиграл начальные звуки Torno Sorento.
Ансамбль поддержал. Евсеев хитро улыбнулся – вы думали, я, лапотник, эту песню не знал? – и выдал свою трель с абсолютной точностью, вписавшись в оркестр с легкостью, с которой раньше сделали то же мичманы.
Так мы проводили солнце этого дня.
А дальше была печаль.
Если вы не поняли: Лебедев превратил отмытую палубу в партер, а один из мостиков – в сцену. И когда на нас обрушился закат, когда корабли в гавани и домики на набережной засветились огнями, и этот фейно-золотой мир отразился в качающейся воде – на сцену дали свет.
Дал его, конечно, Перепелкин, точнее – подготовил заранее, к моменту, когда он сам, в белом и невесомом, выйдет к металлическому поручню, возвысившись над партером.
– Скоро год, как с нами нет нашего замечательного Антона Павловича Чехова, – сообщил белый Перепелкин партеру. – Что бы он, интересно, сказал, если бы узнал, что отрывки его пьес играют на нашем крейсере на той стороне земного шара? И вот вам звезда сцены, прекрасная Вера Николаевна Селезнева!
Она призраком засияла у поручней. Партер вздохнул в едином порыве.