А что же мы — все остальные? Мне доподлинно известно, что любая каменная плита поставлена на кладбище как символ чьей-то прожитой жизни. В каждой из этих могил покоятся и тихо догнивают бренные останки таких же людей, как я, которые некогда тосковали, лили слезы, смеялись и любили. Никто из них не поверил бы, что все, чего они так стремились достичь или избежать — бесконечно дорогой человек, сокровенная мечта, тайна всей жизни, единственный источник ревностного служения, — все это будет забыто, как вчерашний дождик.
Надписи на памятниках неизбежно стираются по мере того, как дожди, ветер и столетия подтачивают камень. Тихо скользнуть в небытие, прожив жизнь как можно более наполненную, найдя наилучшее применение талантам, которые были тебе отмерены, — на что еще можно надеяться скромному музыканту?
Музыку нельзя ни поймать, ни удержать. Она — мимолетное и недолговечное чудо. Голос Марьетты, столь восхитительный в арии кантабиле, навсегда утратится вместе с ее смертью и с уходом всех нас, кто когда-либо слышал ее. Как бы я ни изощрялась в своем мастерстве, все это без пользы: моя игра будет забыта, как только не станет последнего, кто ей внимал…
Пока мы с Сильвио шагали по еврейскому кладбищу Сан Николо ди Лидо, мне в башмаки набилось полно песка. Значит, я унесу с собой в монастырь частицу этого скорбного места. Иногда стоит лишний раз взбодрить себя осознанием, что все мы в этом мире — лишь песчинки, которые так легко смести.
Мы задержались у одиноко стоящего надгробия, и Сильвио приблизил факел, чтобы можно было разобрать надпись. Опустившись на колени, я прочла краткую эпитафию: «Ebrei, 1631. В этой братской могиле погребены сотни евреев, умерших в эпидемию чумы».
Мы шли, и наши тени скользили по могилам, подчеркивая надписи и рисунки на памятниках: портьера, удерживаемая на весу застывшими ручонками путти;93 шлем с плюмажем; двуглавый орел; олень в корзине, словно Моисей в тростниках; луна, звезды и петух, держащий в когтистой лапе пальмовую ветвь; сложенные в молитве руки над короной.
Сильвио пояснил, что все это эмблемы еврейских семейств, происходящих из чужеродных друг другу племен и традиций. Даже в тесноте гетто они селятся и держатся как можно дальше друг от друга.
До той ночи на кладбище я считала, что Пьета — единственное в Венеции место, где люди, чьи пути никогда бы не пересеклись во внешнем мире, спят рядышком в одном месте. Но я ошибалась.
Мы остановились у очередного камня — с изображением лестницы и скорпиона.
— Здесь погребена наставница моей бабушки. Она была поэтессой и философом, и ее слава распространялась далеко за пределы гетто, гремела по всей Европе. — Сильвио так близко держал факел к надгробию, что едва не опалил эпитафию Саре Копио Суллам. — Говорят, покойники прокапывают отсюда ход под морем до самой Священной земли, чтобы оказаться там в Судный день.
— Вряд ли Священная земля будет столь же прекрасна, как эта. Я бы с большой радостью пролежала здесь вечность-другую.
— Увы, cara, это невозможно, так что советую тебе запастись другим ложем для последнего отдохновения. Быть захороненными здесь — одно из немногих благ в этом треклятом мире, дозволенных евреям, но запрещенных христианам.
Когда мы поравнялись с надгробием, увенчанным фигуркой ангела, играющего на скрипке, Сильвио взял меня за руку. Имя Рахиль было выбито в камне на итальянском и древнееврейском языках. Сильвио перевел мне эпитафию — несколько строк из Cantico dei Cantici — «Песни Песней»:
Слова на могильном камне были едва различимы за плющом и мохом. Рядом сверкало зеленым мрамором свежее надгробие. На нем значились только имя, даты, заключавшие между собой срок ее жизни, и краткая надпись: «ΖΙÉΤΤΑ DI SILVIO».95
— Она сама так пожелала, — пояснил мой спутник.
Неподалеку, на кладбищенской ограде, пышно цвели поздние розы оттенка спелого абрикоса; в свете луны они словно излучали тихое сияние. Место было красивое, мирное. Сильвио опустился на колени, и я замолчала — очевидно, он молился.
Когда он поднял глаза, я решилась спросить:
— Ты молишься как христианин или как еврей?
— Я молюсь как человек, который надеется любым способом добыть толику Господнего милосердия.
Я вспомнила, что Вивальди говорил Ревекке в ту ночь, на концерте в гетто.
— Конечно же, Господь с радостью приемлет любые молитвы, на каком бы языке их ни произносили.
— Ага, поди скажи это приставам инквизиции, выискивающим богохульство. Они-то лучше всех знают, что все евреи прокляты уже с самого момента рождения, а я как сын еврейки Рахили — по нашим законам тоже еврей!
— Но ведь тебя окрестили в Пьете!