— Мы пока поживем в пустыне, — объявила Сюзанна, глядя на замешательство, которое мне, скорее всего, не удалось скрыть.
Я почувствовала, до чего узенькая у меня жизнь: вечером у нас собрание французского клуба — мадам Гювель обещала принести сливочные тарталетки. Лежалая травка, которую Джессамин предлагала покурить после отбоя. Неужели в глубине души я все равно хотела уехать, даже зная то, что я знала? Влажное дыхание Сюзанны и ее прохладные руки. Спать на земле, жевать крапиву, чтобы в глотке не так пересыхало.
— Он на тебя не в обиде, — сказала она. Не отводя взгляда, удерживая меня глазами. — Он знает, что ты никому ничего не скажешь.
Правда — я никому ничего не сказала. Мое молчание подарило мне невидимость. Да, мне было страшно. Отчасти молчание можно было, конечно, списать на этот страх — страх, который никуда не делся даже после того, как Расселл, Сюзанна и все остальные оказались за решеткой. Но кроме страха было еще кое-что. Я не могла не думать о Сюзанне. Которая иногда подкрашивала соски дешевой помадой. О Сюзанне, которая жила, ощетинившись, словно знала, что каждый хочет что-нибудь у нее отнять. Я никому ничего не сказала, потому что хотела ее защитить. Потому что — ну а кто еще ее любил? Кто хоть раз обнял Сюзанну и сказал ей, что вот это самое сердце, которое бьется у нее в груди, бьется там не зря?
У меня вспотели ладони, но я не могла вытереть их о джинсы. Я пыталась как-то осознать этот миг, удержать в памяти образ Сюзанны. Сюзанна Паркер. Вот она лежит в речке, покачиваясь на воде, — тогда она позволила мне разглядеть себя. Вот я вижу ее в парке, и в моей жизни все перестраивается на атомном уровне. Вот ее губы улыбаются в мои.
До Сюзанны на меня никто не смотрел — не смотрел по-настоящему, поэтому я стала ее отражением. От ее взгляда у меня в груди все плавилось, да так быстро, что мне казалось, она целится в меня даже с фотографий, обжигает предназначенным только для меня знанием. Она смотрела на меня не так, как Расселл, потому что ее взгляд вмещал и его тоже: уменьшал и его, и всех остальных. Мы с ней были с мужчинами, мы позволяли им делать с нами все, что они хотели. Но то, что мы от них скрыли, они никогда не увидят — не почувствуют даже, что чего-то не хватает, не узнают, что можно, оказывается, было отыскать что-то еще.
Сюзанна не была хорошей. Это я понимала. И отодвигала это знание подальше от себя. Заявление судмедэксперта о том, что мизинец и безымянный палец на левой руке Линды были отрублены, когда она, пытаясь защититься, прикрывала лицо.
Сюзанна смотрела на меня так, будто ждала какого-то объяснения, но вдруг за глухими занавесками автобуса кто-то шевельнулся — даже тогда Сюзанна ловила каждое движение Расселла, — и она напустила на себя деловой вид.
— Ладно, — ее подгоняло тиканье невидимых часов, — ну я пошла.
Мне почти хотелось, чтобы она чем-нибудь мне пригрозила. Как-нибудь дала понять, что еще может вернуться, что мне нужно ее бояться или что я еще могу ее удержать, если подберу правильные слова.
После этого я видела ее только на фотографиях и в новостях. И все-таки. Я так никогда и не поверила, что она ушла от меня насовсем. Для меня Сюзанна и все остальные будут жить всегда, я верила, что они никогда не умрут. Что так и будут вечно мелькать где-то на задворках обычной жизни, кружа по шоссе, забиваясь в закоулки парков. Что их так и будет тащить за собой неугомонная, неустанная сила.
Сюзанна легонько пожала плечами, спустилась по поросшему травой пригорку, залезла в автобус. Ее улыбка — как странное напоминание. Как будто мы — мы с ней — договорились встретиться, назначили время и место, но она знала, что я забуду и не приду.
Мне хотелось верить, что Сюзанна тогда вышвырнула меня из машины, потому что до нее дошло, какие мы с ней разные. Что она знала: я не смогу никого убить, и тогда еще достаточно ясно соображала, чтобы понять — я поехала с ними только из-за нее. Она хотела защитить меня от того, что должно было случиться. Это было простое объяснение.
Но кое-что не вписывалось.
Сколько же ненависти в ней было, чтобы на такое решиться, чтобы снова и снова всаживать в человека нож, словно выплескивая больное исступление, — ненависти, которая была знакома и мне.
Ненависть — это легко. Время идет, но варианты всегда примерно одни и те же: незнакомый мужик на ярмарке, который сунул руку мне между ног. Прохожий, который сделал резкое движение в мою сторону и рассмеялся, когда я дернулась. Взрослый мужчина, который однажды отвел меня в дорогой ресторан, когда я еще не доросла до вкуса устриц. Мне еще и двадцати не было. К нам подсел владелец ресторана, потом — известный режиссер. У мужчин завязалась оживленная беседа, не предполагавшая моего участия. Я мяла тяжелую салфетку, лежавшую у меня на коленях, пила воду. Смотрела в стену.
— Ешь овощи, — вдруг прикрикнул на меня режиссер. — У тебя растущий организм.
Режиссер хотел, чтобы я поняла то, что я сама давно поняла: у меня нет никакой власти. Он увидел мое бессилие и использовал его против меня.