— Здорово, — помедлив, отозвалась Таня. — Только почему эта берёза у вас такая белая? Разве она совсем белая? Посмотрите! — И девочка, подбежав к берёзе, которую писал на переднем плане в своей картине старик, быстро провела по её глянцевитому стволу ладонью.
— А какая же она? — недовольно спросил Черепанов.
— Она грустная, — сказала Таня. И ещё добавила: — Она тихая. — Помолчала, подумала. — Она тут одна, других берёз нет — вот ей и грустно.
— Толкуй! — внезапно рассердился старик. — Ты мне про цвет скажи, а не про всякие там звуки. Тихая! А ну-ка, сыщи у меня на палитре такой цвет! Ну-ка!
— Я не умею, — сказала Таня. — Вы меня научите. Научите?
— Это чему же — как звуки писать? — всё так же сердясь, спросил Черепанов. — Я не композитор.
— Я вас обидела? — кротко спросила Таня. — Простите меня, я не хотела. Мне очень нравится, как вы рисуете. Очень! Только я подумала, что берёза не такая белая, не совсем такая белая. Вы не сердитесь?
— Нет, — хмуровато' улыбнулся старик.
Его всерьёз обрадовало, что эта молчаливая, большеглазая девочка похвалила его работу. И вот не отходит который уж час. Да и про берёзу, пожалуй, верно. Может, под-желтить её малость? Или нет, подсинить? Тучи, проходя, так часто меняют освещение, то даря, то отнимая у берёзы солнце, что и не поймёшь, какая она — тёплая ли, холодная. Вот девочка сказала: «Грустная». А ведь верно! Одна стоит тут. «Печальная»... И верно, запечалишься, когда близких никого. Старику ли это не попять? А вот не понял — поняла девочка.
Откуда она взялась? Вчера будто ездила в коляске, а сегодня, глядь, стоит перед тобой — длинноногая, худющая — и знай себе спорит со стариком.
— Ладно, буду тебя учить, — неожиданно и для самого себя сказал Черепанов. — Серьёзно надумала или так, для баловства?
— Серьёзно...
— Ну, тогда держись. Я ведь злющий, придира, нетерпеливый.
— Я знаю.
— Откуда это? — Старик бранил себя так, на всякий случай, и его неприятно удивило, что девочка согласилась с ним. — Кто это тебе обо мне наговорил?
— Так ведь я же соседка ваша, — просто ответила Таня. — Меня Таней зовут. Таня Васильева. Не знаете?
— Знаю, озорница, неслух, — решил не остаться в долгу Черепанов. — Хуже иного мальчишки. Наслышан! Не пойму только, чего это ты со мной-то тихоней прикидываешься.
— А я разная, — сказала Таня. — Мне так интереснее. И потом, ведь вы рисуете. Разве можно шуметь, когда человек рисует?
— Не рисую, а пишу, — смягчился старик. — Маслом. Понятно?
— Нет, но я пойму, я обязательно пойму, — поспешно проговорила Таня. — Смотрите, берёза-то!
— Или улетела?
— Не улетела, а только ветер подул — и ей стало веселее. Теперь правильно, она белая. Только теперь листья совсем иначе у неё. Будете перерисовывать? — И тотчас поправилась: — Переписывать? Ох, как это трудно — рисовать!
И, вдруг решившись, она взяла из ящика маленькую, испятнанную краской кисточку и зачем-то быстро поднесла её к лицу, точно понюхала или поцеловала, — старик не разглядел.
2
Домой Таня пришла уже в сумерки. Распахнула дверь из сеней и переступила порог — одна нога в комнате, другая в сенях. Огляделась. Два окна ещё сверкали закатным, вдруг объявившимся к вечеру солнцем, но в комнате всё же было темновато. Свет в комнате лежал золотыми полосами лишь на одном-единственном стуле, на столе, на одной-единственной половице. И ещё чуть-чуть на бабушкиной иконе. Это была совсем маленькая медная картинка, вся очень тусклая. Сейчас ей повезло: солнце, проглянув, тронуло и её.
Как всё-таки замечательно смотреть на всё, чего касается солнце! Ведь вот даже эта половица в глубоких старческих трещинах-морщинах, какая она сейчас весёлая. Она будто подмигивает Тане всеми своими проглянувшими сучками. И стол, старый-престарый, даже издали знакомо пахнущий клеёнкой, даже он просветлел, стал гладким, сытно дохнул свежим хлебом.
Это всё из-за солнца.
И вот ещё шаткий стул. Он показался Тане лёгким, ладным, с напрягшейся, как парус, спинкой. Сесть бы на него, поднять ноги — и полететь!
Таня наконец переступила порог. Золотистые полосы тронулись с места, сузились, заколебались, растворяясь в воздухе. Солнечная минутка прошла. Из соседней комнаты прозвучал звонкий и молодой, будто горячий голос:
— Таня, ты?
— Я, мамуся.
— Ну, перешла?
— Перешла.
— И ладно. Умница. Садись-ка поешь — второе в печке, а суп, знаешь, весь прикончили. Дядя Гриша заходил.
Солнечная минутка теперь прошла окончательно. И пришли сумерки. Пол в трещинах, как пол, стул старый, как стул, иконы не видать и вовсе.
В комнату вошла мать.