Заканчивая рассказ об этих мемуарах, так, кажется, называются мои перевспоминания, должна вам сказать, что они меня долгое время очень волновали, особенно во сне, а потом еще прошлой зимой, когда братишка пытался меня убедить без всякого на то основания в том, что где-то в горах, бог знает где, у нас есть маленькая сестричка, но про этот наш спор я уже где-то писала, точно это помню. Надо признаться, что спать мне это не мешало, хоть и очень меня доставало. Я только пожимала плечами, а если у меня тогда шла кровь, я его ею забрызгивала. А в другое время, я хочу сказать, когда папа был не в дровяном сарае, он вел себя как обычно — все себе больше помалкивал, как козел, который приходил к нам по весне, погруженный в свои мрачные мысли, командуя из своей спальни наверху, как делал это еще только вчера.
Что же до братца моего, он, как узнал о Справедливой Каре, перепугался до такой степени, что штаны обмочил; думаю, его и сейчас еще из-за этого мучают по ночам кошмары.
Так вот, сидела я там и глядела на папины бренные останки, перевспоминая все это, конечно же, без всякого смысла, и хотелось мне только, чтобы кто-нибудь мне объяснил, какая польза от памяти. Я, пожалуй, изо всех своих сил постараюсь упрятать все эти мысли в самый дальний уголок бестолковки моей и больше не буду об этом думать, а вместо этого стану отражать происходящее через его осмысление, как учит нас этика. Я собрала воедино все свои мысли о нынешнем состоянии вселенной, сконцентрировавшись на нашем с братом положении. Отец наш стал ни более ни менее, как неодушевленной вещью, потому что души в нем уже не было, причем у меня возникло такое чувство, что даже эта бездушная вещь нам уже не принадлежит. Орды ближних нагрянут к нам из селения, они даже отдаленного представления не имеют о наших обычаях, ничего не уважают, еще меньше понимают, с пеной у рта что-то пытаются доказать, они взбалмошные и назойливые, как мухи, они все у нас отнимут: и владения наши, и мои словари, Справедливую Кару, вполне возможно, тоже у нас заберут, а вместе с ней и дар речи, и даже сами папины бренные останки возьмут себе и похоронят их там, где им заблагорассудится, в дерьме и в грязи.
Но самое страшное заключалось в том, что если бы они даже и оставили нас с братом в покое, у нас больше не было будущего. Если бы мы продолжали следовать папиным правилам, в каком-то смысле повторять его деяния, как молитвы по четкам, я так думаю, мы бы просто воду в ступе толкли, потому что все наши устоявшиеся порядки были осмысленными лишь постольку, поскольку папа был жив, как и все хрупкие символы огромного распавшегося мира, которые я еще улавливаю то тут, то там, как разноцветные шарики, висящие на новогодней елке, наряженной для бамбино на одной из моих иллюстраций, я смотрю на них, а они лопаются один за другим, как мыльные пузыри, от одного только факта папиной смерти, который вселяет в меня благоговейный ужас. Потому что этот факт вплотную придвинул ко мне «горизонт нашей жизни».
Должна вам признаться, хоть я и гнала от себя эти мысли, у меня было сильное искушение пустить все по течению, сдаться, дождаться прихода соседей и отдать себя на их волю, потому что у нас с братом не было теперь ни собственных принципов, ни законов, которые мы могли бы противопоставить их правилам. Я даже запретила себе мечтать о том, что придет прекрасный рыцарь, возьмет меня на руки и умчит на белом коне в расчудесные дальние края, но прежде всего я старалась не думать о том, что у прекрасного рыцаря будет твоя улыбка, твои глаза и твой меч-кладенец, блестящий, как ложка.
Я нутром чуяла, что единственный мой шанс, если это выражение точное, состоит в том, чтобы быть свидетелем происходящего, и я собрала всю свою храбрость в обе руки, то есть взяла книгу заклятий и карандаш и написала первое предложение, а слезы мне жгли щеки: Пришлось нам с братом зажать вселенную в ладошке, потому что как-то утром, когда только-только начало светать… — или что-то в этом роде, так как времени мне не хватало, мне не хватало всего, и поэтому я даже не могла перечитать то, что написала.