— Слушай и понимай, что к чему приписано и какая отсюда главная идея стиха. Идея будет марксистская.
Он поднял лист к глазам, ногой оперся на жердь изгороди, и прямо в лицо Марье полились невнятные, но трогающие слова:
— Очень жалостливо написано, — сказала Марья, — ой, жалостливо, сердце разрывается на части... Как Пушкин. Нам парни на посиделках, как только заскучают, говорят, — давай, говорят, про Пушкина историю сказывать, и уж обязательно что-нибудь занятное.
— Пушкина за крестьянский класс застрелили империалисты иностранцы. Когда Пушкину приказал царь: становись в ранжир и угнетай крестьянство, он отказался и уехал в цыганы. Цыганом три года ходил, потом перепели его в арапы. Тоже невысокая должность, последнее дело; Вот он и стоял за наш класс. Мы оба стоим за наш класс. Не всякий это поймет и примет во внимание.
Марья, передохнув, сказала тихо:
— Я словами не могу, а сердцем чую, Саня. — И подумала: «Жалости в нем сколько — озорной на взгляд, а сердцем ласков. Откуда что берется?» — Я пойду с тобой, Саня, на собрание к Аннычу. Мне одинокой тошно. И Шарипа советует. Она на плохое не поведет. Она к Аннычу приписалась. А мне тоже с ней... с вами охота.
— Все хорошее тянется к нашему коллективу, это факт, Маша. Тебя там никто не будет ни попрекать прошлым, никто не скажет ерунду, что бог дал тебе, как женщине, только половину души.
— Я вся истомилась, Саня. На улице на меня глядят как звери. Сухоту на своих плечах несу. Никому не жалуюсь, — шептала она, обдавая его горячим дыханием.
У него кружилась голова.
«Такая красавица, что ввек бы очей не отвел, — думал он, — а пожалеть ее и понять некому».
— Человеческую жизнь нелегко рассудить, — сказал он. — И не узнаешь друга, пока не попал в беду. Друг не выдаст, он руку тебе подаст. А недруг отворотится. Вот и выбирай. Культуры не хватает в деревне. Порой прямо дикость. Тебе душу повредили темнотой, а говорят — порченая. И ты спиной к комсомолу.
— Да, мы некультурны.
— Это не аргумент, конечно, — сказал он строже, — чтобы отрицать комсомол и коллективное хозяйство! Это меньшевизм. Опять же очень много раздумываете вы — женщины, отсталый элемент. Привезли трактор... подошел подкулачник, изматюкался, не верит: «Не может быть, чтобы в России такие машины делали»... А вы — женщины — стоите и молчите... Не разоблачите!.. Моя хата с краю... позор!
— Я понимаю, Саня. Я к вам приду. Меня взяла такая изнемога, что из рук все валится. И вот. Просветлело на душе.
Быстро летело время. Они не заметили, как подошла мать. Гневно ухватив Марью за руку, отвела от плетня. Санька шумливо зашагал к амбарушке. Свет покачнулся и погас, враз стало темно, страшно и одиноко. Марья постояла малость у изгороди, поглядела в темноту, на звезды и отправилась вслед за матерью.
— В кого ты такая бесстыжая, — говорила мать. — Я в замужестве глядеть боялась на парней. А ты по ночам стоишь с парнем у плетня. Узнают люди — новое мне горе, роду-племени позор.
— Я, мама, к Аннычу на собрание пойду, я к ним в артель прошусь.
— Снимешь ты с плеч моих головушку. Отдыхай, да не шатайся. Погоди немного, отец тебе жениха приищет. Вот только приданое вызволит.
— Кто приданое ищет, тот мне не нужен.
— Ох, Санькины речи! Опять стакнулась с комсомольцем.
Потом Марья сидела на завалинке под окошечками, мрак опускался по-летнему спешно, заслонил зверевское поле на отлогом холме за рекою и картофельные усады. С улиц разбирали по дворам скотину и уж гнали к реке ночное стадо. В воздухе, податливом для звуков, разрастались шорохи и бабьи голоса.
Марья слышала, как рассказывает мать отцу про нее.
— Я так и думал, что ее сманят. Стриженая девка ее мутит.
Голос матери снизился до шепота.