Калмыков же, напротив, был громогласный, очень, очень уверенный в себе. На нем ладно сидела гимнастерка, перетянутая ремнем с поскрипывающей портупеей и револьвером, сапоги сверкали. У него были жизнерадостные красные губы и вьющиеся черные волосы. Когда он привлек меня к себе, сказав: «Похожа, похожа на мать», и чмокнул в щеку, я ощутила запах тройного одеколона. Он походил, знаете, на знаменитого певца и киноартиста Бейбутова.
С Калмыковым в дом пришла сытость. Он приносил белый хлеб — о господи, с каким наслаждением я ела белый хлеб с тоненьким слоем масла. Ничего вкуснее не было в моей жизни, чем белый хлеб сорок второго года! И еще мама стала покупать на базаре зелень и сыр и даже принесла однажды полкило абрикосов. Нет, вы не поймете, что означал для меня сладкий оранжевый абрикос…
Осенью они поженились. Калмыков переехал к нам со своими чемоданами, большой коробкой с сапогами и мандолиной. Он удочерил меня. И стала я с той поры Калмыковой. Было странно и как-то неприятно расставаться с привычной фамилией Штайнер. Но я замечала, что моя немецкая фамилия не нравилась некоторым людям. Учитель математики, недавно появившийся у нас, фронтовик, списанный подчистую по ранению, явно воротил от меня нос. «Штайнер, к доске, — вызывал он и наставлял на меня правую руку в черной перчатке. — Хенде хох! — добавлял он, неприятно осклабясь. — Пиши уравнение…»
Да, уж лучше быть Калмыковой…
Мама потребовала, чтобы я называла Калмыкова «папой». Рассказала, что знакома с Григорием Григорьевичем с семнадцатого года и что он «просто чудом» не попал в сентябре восемнадцатого на пароход «Туркмен», на котором ушли в Красноводск комиссары, — иначе было бы их не двадцать шесть, а двадцать семь.
Это, конечно, здорово, что он уплыл из Баку не на «Туркмене», а на другом пароходе, ушедшем в Астрахань, а потом, в двадцатом году, с Одиннадцатой армией вернулся в Баку и вот — снова встретился с мамой, которую, как он говорил, никогда не переставал любить, — все это было хорошо, но называть его «папой» я не смогла. Не шло с языка это слово. Оно принадлежало одному, только одному человеку с тихим голосом, в пенсне… Пенсне поблескивало на жгучем июльском солнце, и, когда эшелон тронулся, отец неуверенно взмахнул рукой… до последней моей минуты будет тревожить душу этот прощальный взмах…
Нет, Калмыков не стал мне отцом, но я уже была достаточно взрослой, чтобы понять, что его женитьба на маме была для нас благом. Мама снова обрела уверенность, ее голос позвучнел, и повадка вернулась почти прежняя.
Я ведь, кажется, уже говорила, что мама была активисткой, хоть и беспартийной. Не раз она рассказывала мне, как сбежала с парохода накануне отплытия в Красноводск — не могла покинуть свой любимый Баку. Но я подозревала, что Гришеньку своего не смогла она покинуть, да, Гришеньку Калмыкова, который, к счастью, сел не на тот пароход, чтобы отправиться в бессмертие, но на какой-то пароход все же сел и уплыл, и мама оказалась одна.
Ну, не совсем так. Одна из большой семьи Стариковых, мамина тетя Ксения Алексеевна, осталась в Баку, потому что ее муж, известный в городе врач-венеролог, полагал, что никакой режим не может существовать без него, и не пожелал уехать. Он оказался совершенно прав. Ни большевики, ни мусаватисты, ни дашнаки, ни турки — никто и волоса не тронул на умной его голове. Так вот, мама нашла приют в их большой квартире на Воронцовской улице — тут в приемной всегда толклись озабоченные, прячущие глаза пациенты, — и бездетная тетка отнеслась к ней как к родной дочери. Под ее нажимом мама вернулась в Мариинскую гимназию, где ей оставалось окончить последний класс, но дух беспокойства снедал ее, и она, бросив гимназию, пошла в пролетарии. Да, пламенные слова Григория Калмыкова крепко засели в красивой маминой голове, обрамленной ореолом пышных русых волос. Она точно знала, что будущее — за рабочим классом, как бы ни сопротивлялись все остальные классы этому непреложному факту.
Впрочем, к станку, к металлу ее не допустили. Мусават хотел видеть женщину если не в чадре, то уж во всяком случае дома, в кухне. Но с помощью дядюшки, имевшего всюду в городе большие связи, маму приняли конторщицей на машиностроительный завод, впоследствии названный именем лейтенанта Шмидта.