Ганна: А кормили нас, хлеб мокрый, с половой, баланда гнилая… Усе покрылися нарывами…
Григорий: Не, а мне было хорошо. Гут. Я по-немецки помню. Гут. Хозяин с собакой меня взял, шнелль, форвард, привел, дал одеться, вылечил, ничего не спросил, меня не выдал, я его на бричке потом возил. Обед в поле возил… Пленным…
Ганна: И мы так и писали на черепице, щепочку найдешь… Уси девчата писали… Ридна мамо, от дочки с Германии…
Ребенок: Фффхх! Прлбр… няняня…
Дочь: Все съел Мишенька наш!
Вот такой (примерно) был разговор, но гораздо более интересный, красивый, два характера как на подбор: страдающая, поющая женская душа, какой-то киевско-русский язык как песня, и деловая, беспардонная (как мне казалось) мужская натура.
Рабыня, которая предпочитала смерть плену, и раб, полюбивший хозяина.
Я назвала эту притчу, конечно, «Мы не рабы», а нач. отдела, подлец, потребовал, чтобы я написала полностью имена и фамилии говоривших. Это, конечно, была заурядная провокация.
И конечно, я отказалась, мотивируя это тем, что у тех людей будут большие неприятности, хозяина вообще могут судить как предателя и т.д., а какой он предатель был, умирающий мальчишка 17-ти лет.
– Но вывернулся как!
– Чего он вывернулся, работает в столовой грузчиком, жена там судомойкой, пятеро детей… Квартира пустая, одни кровати и стол с табуретками…
Короче, я не согласилась открыть имена своих героев, а завотделом «забодал» мой материал: надо отдать им должное, он знал (вся эта порода знала), какую карту чем побивать.
А голос так называемого «простого человека» для них был страшней всего. Подлинный голос. Документальный. Тогда, в конце шестидесятых.
В другой раз мне удалось записать монолог деревенской красавицы и умницы Маши о ее первой любви:
– У нас гульбища были, под лещинкой… Лещинка (т.е. ива) толстая такая, старая… Он на гармони играл… А мне было семнадцать, коса ниже жопы, лента голуба-я!
Претензии у начальства были идентичные: назови имя и деревню, а также р-н и обл.
Дорожка уже проторенная, шефы действовали наверняка.
Я уперлась. Как же так, муж Сашка вдруг узнает? Деревенские? Она же не понимала, что я ее записываю. Микрофон я якобы «грела у печки». Там были такие сокровенные мысли, такая тоска, всхлипывания… Не дождалась суженого из армии, его сестры сказали, что его посадили… А он просидел только полгода… Вернулся, Маша уже беременная… Женился на другой, развелся, пил… Своего Сашку она не любит, брезгует им… Любит детей, ради детей они и пашут с темна до темна, у них корова Зорька и бычок Букет, поросенок да куры, одной не справиться… Маша уборщица в медпункте. Как можно обижать людей, бормотала я. Маша кормит родину.
Они смотрели на меня с нетерпением, мой начальник и Хиросимыч, как хирурги на больного, который не дается отпилить ногу. Хиросимыч, однако, улыбался. «Родину Маши» сняли.
Причем мне и в голову не влетало, что наша работа никому не нужна: ведь журнал с дырочкой покупали только ради музыкальных пластинок, их и было в каждом номере всего-то две с популярными певцами, иногда и зарубежными, типа Карела Готта или гэдээровского американца Рида.
(Тогда был жуткий дефицит на пластинки, и именно у прилавков с легкой музыкой возникали сцены насилия и интриг, бывало, стоит продавщица лет восемнадцати, наглая как броневик, и говорит покупателям: «Перебьешься с каким знаком пишется?» А о покупке магнитофонов вообще и мечтать не приходилось…)
Так что мне, выходит, было плевать на читателей и слушателей журнала, как и руководству.
Руководство (наш тогдашний главный и его заместитель, Мосин и Золотистов, имеющие клички соответственно Мося и Хиросимыч), даже выступления Аркадия Райкина не пропускали. Хиросимыч, позднейший автор романа для детей «Паренек из рюкзачка», в ответ на мой провокационный вопрос, почему он не разрешает монолог Райкина о том, что пусть и балерина не зря машет ногами, а работает как движок для электричества, – ведь даже цензура разрешила этот текст! – Хиросимыч ответил так: «Цензура должна быть вот тут», и показал на свой нагрудный карман. Хиросимычем его звали из-за характера, а так он был Герасимович.
Причем, что интересно, их любовью пользовались такие материалы политического отдела как «Голоса нашей биографии (говорит съезд)», «Самый верный, самый лучший мой товарищ, комсомольский секретарь…», а также, к примеру, «Комбриг 307, репортаж из Южного Вьетнама», где звучали речи, которые ежедневно извергала каждая радиоточка в каждой избе, в парикмахерской, на любой городской кухне, по тюрьмам, больницам и поездам.