Старик помолчал и грустно добавил:
— Единый раз помирать. А ты не бойся — не помрешь. Зря голосишь. Руку оттяпают, может. А помереть
не помрешь. Хотя что хуже — это неизвестно… А вот я — то помру. И не жалко.
— Жить хочется, — прошептал Гончаренко, у которого от выкриков свело в гортани.
— Ну что же… И будешь жить, говорю. А я вот помру, замечай. И жизни не жалко. Чего в ней для нашего
брата, для серого? Нет ничего, окромя мук да страданий. И на войне страждем, и дома страждем — голод, без
земли. Только и хотелось одно, чтоб дома помереть. Своих повидать. Е-эх! А помереть-то не страшно, милый.
Так, дух отойдет от человека, и конец.
Спокойствие соседа перед лицом неминуемой, близкой смерти подействовало на Гончаренко как-то
ободряюще. Он перестал стонать.
Помолчали.
— Грамотный будешь? — спросил наконец бородач.
— Грамотный.
— Ну, вот… Как, помру я — у меня под головами книжка есть. Там прописано, откуда я. Где моя
домашность. Вот и напиши письмо, как поправишься. Домашним-то. Жене моей напиши — Марфе
Тимофеевне… Чтобы зря не убивалась. Мертвому-то все равно, а живого горе, как червь листок точит. Да чтоб
не расстраивала хозяйство… Хочь и хозяйство полторы овцы, да все подспорье. А то ведь по миру пойдут…
если не пошли уже. Напишешь, что ли?
Гончаренко утвердительно кивнул головой.
— Ну, вот и спасибо. Вот и утешил старика… И напишешь еще поклон деткам и мое родительское
благословение. А Марфе Тимофеевне напишешь, чтобы не печалилась… печаль, как ржа, силы ест. Пускай за
плотника, за Тарасова, замуж выйдет. Он вдовый, хоча и четверо сирот на руках. Да вместе легче им будет. Даже
любил ее плотник… Тарасов. Да за меня отдали. Эх-эх…
Старик снова помолчал, а затем уже тихим шопотом добавил:
— И еще напишешь, чтоб долг получила с Сапунова… три меры ржи. Мужик он, Сапунов, загребистый,
стервец… Обидеть вдову может.
— И не страшно тебе, отец, умирать?
— А чего страшно? Не страшно, говорю… Жить трудней. А может, на том свете полегчает. Ну, да погоди,
милый… Трудно мне… Что-то режет сильно… Помолчим, давай. Может, смерть придет… Тихая да радостная…
от неволи.
Последнее слово старик произнес шопотом. Совсем закрыл глаза и еле слышно, только губами произнес:
— Одна для нашего брата… на, этом свете утеха, смертушка… она избавительница.
*
А в соседнем вагоне, на подвесных, пружинных койках, как в люльках, раскачивались друг против друга
Сергеев и взводный офицер Соколов.
Сергеев чувствовал себя неплохо, и только слабость от сильной потери крови давала о себе знать
настолько сильно, что даже лежа у него по временам кружилась голова и мутилось в глазах. Сергеев был ранен
не опасно. Пуля, которая попала ему в голову, только разорвала кожу от темени к уху, не повредив кости. Уже за
время пути рана его начала подживать, и если бы не сильная физическая слабость, он чувствовал бы себя
совсем неплохо.
Поручик Соколов был в худшем положении. Его раненое, плечо мучительно ныло, и эта боль временами
вырывала из его судорожно стиснутых губ сдавленные стоны.
Под скрип койки и стук колес о рельсы Сергеев размечтался. Георгий третьей степени, красовавшийся на
его гимнастерке, новые погоны поручика были для него необычайно интересны и приятно волновали его
воображение. Он мысленно представлял себе, как явится домой, на Кубань, героем войны и боевым офицером.
Представлял себе радость отца, матери, гордость сестренки, завистливое уважение товарищей.
Другие мысли, посещавшие его мозг, были воспоминаниями о дорогом и далеком женском лице, с
лучистыми карими глазами в изогнутых дугах бровей, в рамке белой с красным крестом косынки. Капризные
губы Анастасии Гавриловны, ее черные завитки волос, мелодичная речь, стройная фигура как живые стояли в
его воображении.
Знает ли она о его производстве? Что думает она о нем?. Помнит ли тот вечер, когда он был так
безобразно пьян н наделал глупостей?
Лицо Сергеева бледнело от волненья.
“Если бы она была здесь вместе со мной. Как бы было хорошо. Я бы рассказал ей все-все… И она,
наверное, поняла бы меня… Милая… милая”.
— Сергеев, — глухо спросил Соколов, скосив взгляд в его сторону, — как вы себя чувствуете?
— Неважно.
— Ха! И даже производство не радует?
— Оставьте неуместные шутки, господин подпоручик, — вспыхнул Сергеев.
— Извольте… Я это по-приятельски. Мне очень худо. Жмет руку. Ну, и желчь кипит.
Сергееву стало неловко.
— И поймите, Сергеев, — продолжал Соколов, кривя гримасой губы, — не боль физическая мучит. Ее
переношу легко. Страдаю я морально. Вы помните… Ведь то, что было под Айраном, — хуже предательства. В
штабе сидят мошенники, пьяницы и растери. Сколько положили народу и во имя чего? Наконец, когда победа
досталась, правда, дорогой ценой, — извольте радоваться — приказ отступать. Ну, на что это похоже?
Оказалось, что в штабе не прочитали приказа как следует… И получилось хуже прямой измены… Хуже, хуже…