— Правильно, — осторожно вставил Хлебалов. — Я письмо получил. То же самое пишут.
— Ну да, конечно правильно. Да что же я врать-то буду! Какая мне от вранья прибыль? Вот и бастовали
мы, мира да хлеба трудящимся требовали. А нас за это за машинку, да в конверт и сюда. А кого и вовсе к богу в
рай. Вот какие дела, братцы, вот за что бастовали рабочие.
Замолчали все, и в молчании этом чувствовалось огромное напряжение. Десятки голов, потупившись к
земле, медленно и тяжело обмозговывали то новое, что было сказано Васяткиным. Правда его слов, казалось,
была для каждого неоспорима, и странно было им и непонятно, почему они, серые, вшивые люди, гибнущие и
страдающие без конца, годы, до сих пор не знали этой правды.
— А как же насчет мира? — спросил Щеткин. Голос его звучал хотя и напряженно, но ровнее и без
обычной желчи.
— А разное слышно. Только не очень-то наверху хотят мира. Им все бы до победы. Чем больше народу
истреблено будет, тем им лучше.
— А какой же им интерес в нашей погибели?
— Какой интерес? Эх, братик, серость, все наша! Интерес им большой. Спекулянты ведь. Это одно.
Барыши все на войне, вот какие — миллионы заколачивают. Это другое. В разоре страна. Но вот, если
замирение выйдет да нам по домам, защитничкам, — что-то будет? Вот приедем по деревням да по городам, а
кругом, бедность да притеснительство. Вот и недовольство.
— Это верно, — подтвердил Хомутов.
— Конечно верно. А это-то тем, что наверху, и невыгодно. Вот и тянут войну, чтоб поменьше нашего
брата домой вернулось. Да хотят, боятся тоже, чтобы с винтовками не пришли. Ну, и нажиться еще желают на
наших страданиях да на смертях.
Молчавший отделенный вдруг встрепенулся и как тигр, бросился к Васяткину, схватил его обеими
руками за ворот шинели и прокричал:
— А, так вот ты какой! К нам смуту завез — мутить народ хочешь! Жидам продался! Христопродавец,
сицилист! Погоди ужо. Доложу взводному, что против царя говоришь, будет тебе в двадцать четыре часа…
Сукин сын…
— Не пугай — чем напугать хочешь, — тем же спокойным, ровным голосом сказал Васяткин. —
Смертью запугать хочешь? Видали мы ее, не запугаешь.
— Ух, ты! — размахнулся со всего плеча отделенный. Но не ударил. Солдаты оттеснили его в сторону с
выкриком: “Брось, не трожь!”
— Не грози.
— Смотри, унутренний враг!
— За правду и бить — тоже развертывается!
— Я те развернусь — пуля везде достанет!
А Щеткин, нахмурившись, вдруг подошел вплотную к отделенному и, глядя ему прямо в глаза, с кривой
улыбкой сказал:
— Брось, Хорьков! Мы все против, чтобы ты по начальству говорил. Брось шпионить. За парня горой мы
— за его справедливые слова. Понял? Худо ему будет — смотри, как бы и тебе плохо не было, унутренний.
Десятки хмурых лиц повернулись к отделенному.
Хорьков смущенно помолчал, потом внезапно выпалил:
— Ишь, ядрена мать, заговорились! Кончай палатку, да на покой. Нечего тут языки чесать.
*
Вечерняя поверка окончилась. Последние фамилии и в ответ последнее “есть” прозвучали. Послышалась
команда:
“На молитву!” Солдаты нестройно пропели “Отче наш”, “Царю небесный”. После этого фельдфебель
скомандовал “Вольно, — разойдись!”
Солдаты разбрелись по палаткам.
В третьем отделении в темноте шли оживленные разговоры. Одни толковали о только что съеденном
ужине. В супе из разваренных сухих овощей плавали черви. Иные, искренне желали завхозу и его
родственникам подавиться ими. Другие, напротив, громко прищелкивали языками и хвалили червей за их
“скус”.
Васяткин слушал эту словесную перепалку и в общий разговор вставил только одно замечание. Он
сказал, казалось, вполголоса, но слова его услышали все.
— Наши офицеры суп и мясо с червями не едят. У них желудки благородные. За солдатский паек-то у
них всего вдоволь, и даже вина разные есть. А солдат — серая скотинка — все перенесет.
И опять эти слова его, точно ударом кнута, обожгли у всех сознание.
Другие в палатке вполголоса обсуждали вопросы о войне, о мире, кому война на пользу, о фабрикантах и
помещиках, о земле, о бастовавших за мир и хлеб питерских рабочих.
Отделение, взбудораженное до самых глубин, обмозговывало, разбирало все то новое, что было
принесено извне Васяткиным. Настроение ненависти, злобы по адресу забастовщиков и смутьянов совершенно
испарилось, и солдатская мысль, выведенная новым словом из состояния тупости и безразличия, подобно
вешнему льду, давала трещины, дыбилась, и чем дальше, тем больше ломались зимние устои.
… Лед трогался.
*
Между тем отделенный Хорьков переживал глубокую внутреннюю борьбу. С одной стороны, для него
было ясно, что в отделении начинается смута, что за выявление крамолы он, Хорьков, наверно, будет обласкан
самим ротным, а может быть, и батальонным офицерами. Возможно, что получит в награду сразу две
нашивки… А там и в отпуск.
Но, с другой стороны, было страшно Хорькову.