«Ах как гадко
Штааль позвонил опять, прислушиваясь к замирающему дребезжанию звонка. Он мучительно зевнул, так, что слезы выступили на глаза, и накрылся плотно одеялом, хотя в комнате было жарко.
«Ни рыба ни мясо… Надо признать, я — ни рыба ни мясо. Как ни обидно, а надо это признать: персона бледная, а пожалуй, отчасти и темная: Питтов агент, не посылающий рапортов. Только и всего. Без костей, без плоти и без крови. В училище увлекался революционными идеями, в Петербурге охладел, в Париже стал контрреволюционером, а увидел Робеспьера — бух ему в ноги. Увидел бы Суворова, сделал бы то же самое… Впрочем, я ведь еще очень молод. Мои товарищи по школе — такие же балбесы, как я. Разве Колька Петров — яркая персона? Или Мишенька Звоницкий? Видно, в наши годы человек еще не становится человеком… Эту мысль надо бы выразить литературнее. Хорошо бы, кстати, записать в дневник все то
Эта формула несколько успокоила Штааля. В комнату, слегка постучав в дверь, вошла горничная, пожилая, разговорчивая женщина. Неодобрительно глядя на лежащего в постели молодого человека, она смела в шатающийся ящик Столика табак и огарок свечи, поставила кофейник, сливки, хлеб, масло. Штааль дипломатически осведомился о том, что слышно в городе.
— Болтают разное, да ничего такого, — ответила словоохотливая горничная. — Всю ночь звонили в набат, хозяйка спать не могла. Верно, опять какие-нибудь беспорядки. Все не надоест вам, мужчинам, безобразить. Сегодня я почти никого еще не видала… Наш булочник говорит, будто Робеспьер скоро женится на дочери покойного короля, да, может быть, люди и врут. Бедной девочке только пятнадцатый год, — как сейчас, помню ее рождение: тогда тоже звонили колокола. Я не верю, что она согласится выйти за Робеспьера. Он некрасив и ей не пара. И потом, чем же они будут жить? Теперь все так дорого. Масло с сегодняшнего дня сорок су фунт, а пинта молока тридцать пять су, и хозяйка сказала, что набавит жильцам плату за утренний завтрак с будущей недели, — тьфу, с будущей декады… Так дальше жить нельзя. А приданого у девочки нет и на фунт масла… Булочник говорит, правда, будто Робеспьер станет королем. Тогда, конечно, другое дело… А вы вставали бы, десятый час. Стыдно, право.
Узнав, что в городе ничего особенного не происходит, Штааль решил провести утро дома за дневником. Он напился кофе, умылся, побрился (борода, к его огорчению, росла еще плохо, — достаточно было бриться раза два в неделю), заботливо очинил перья и отыскал в чемодане тетрадь в сафьянном переплете. В тетради были исписаны первые страницы до седьмой. Штааль со вздохом пропустил еще тринадцать страниц в надежде заполнить их более ранними впечатлениями, а на двадцать первой странице вывел: Париж, 9 Термидора, II года. Собственно, в этот день было уже 10 термидора, но Штааль рассудил, что запись в печати выиграет от пометки таким важным днем. Всецело погрузившись в дневник, он долго отборным языком описывал все, что видел в последние два дня. Кое-что приходилось, правда, добавлять от себя, — иначе рассказ выходил бессвязный. Окончив изложение исторических событий, Штааль задумался недолго над заключительной фразой и написал:
«Вид в нещастии сего столь многими прославляемого прежде мужа будил во мне горестные размышления».