Мысли Штааля скоро перешли на другой предмет. Озабоченный предстоящим вступлением на французскую территорию, он снова проводил в уме вопросы, возможные со стороны революционных властей, и свои заранее приготовленные тонкие ответы. Кажется, все предусмотрено, опасности нет никакой… Штааль смотрел по сторонам на пустынные ровные поля. Сзади из фуры слышался смех и звон посуды: актеры весело завтракали. Молодой человек задумался об актерах, об их странной кочевой жизни. Среди них он, во дворе коменданта, видел молодую хорошенькую женщину. С кем она живет? С одним? Со всеми? Или ни с кем? Штаалю вдруг стало грустно, но ненадолго. Скоро он задремал.
Его разбудил толчок остановившейся тележки и громкий звук трубы. Он быстро приподнялся. Их возок подошел вплотную к переднему экипажу. Поезд сомкнулся. Впереди в кибитке, у древка белого флага, приложив к губам трубу, стоял имперский фельдъегерь. Пьер Ламор неподвижно сидел, откинувшись на спинку тележки. По темной щеке его, поросшей желто-седым пухом, скатывалась слеза.
Молодой человек с замиранием сердца уставился вперед. В сторонке недалеко от фельдъегеря на высоком столбе развевался трехцветный флаг. По направлению к их поезду, с саблями наголо, поспешно шли люди в странных мундирах. У одного из них был перекинут через плечо широкий шарф. Штааль уже мог разобрать часть надписи, сделанной на шарфе золотыми буквами: «…Liberté… Frater…»[135]
— Стой! Паспорта!.. — властно, повышенным голосом сказал человек в шарфе, подойдя к поезду, который и без предписания стоял неподвижно.
Это были французские жандармы. Штааль находился в стране Революции.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
В домике, расположенном на краю деревушки Пасси, лучше всего была круглая комната верхнего этажа, напоминавшая опрокинутую чашку, и таинственная винтовая лестница, которая вела в нее снизу, хорош был и сад, спускавшийся по откосу к Сене.
Круглой комнатой Штааль был особенно доволен. Ему никогда не случалось жить в круглых комнатах. Домик в Пасси незадолго до Революции богатый откупщик отделал для своей любовницы — не слишком роскошно, но и не скупо. В комнате, оклеенной бумажными обоями, стояла мебель розового дерева работы модного столяра Давида Рентгена, который очень искусно подражал Ризнеру, но брал гораздо дешевле. На этажерке, разукрашенной бронзовыми цветочками, находилось несколько статуэток мягкого Маккеровского фарфора лиможского производства под Севр; на шкафу стоял бронзовый бюст какого-то римлянина (Штааль так и не разобрал, какого именно; все римляне казались ему похожими один на другого); а на стене над неудобным, странной формы диванчиком с вышитыми на спинке игривыми картинками висела засиженная мухами пастель, на которой неразборчивая подпись могла сойти за подпись Латура. Пастель изображала красивую даму с улыбкой на губах и с печалью во взоре (это сочетание тоже было в большой моде). На улыбающуюся даму с другой стены очень хмуро смотрел своими маленькими коричневыми глазками Жан-Жак Руссо. Женевский философ был изображен в пожилом возрасте — в период армянского костюма, книги «Rousseau juge de Jean Jacques»[136] и состояния, близкого к совершенному безумию. Штааль подумывал о том, чтобы убрать со стены портрет писателя: его начинало беспокоить это мрачное лицо, выражавшее последнюю степень отвращения от всего на свете.
На столе у дивана был приготовлен ужин, подходящий для любовного свидания. По добрым старым заветам, основой ужина были трюфели, которые казались Штаалю, как большинству иностранцев, воплощением роскоши французского стола. В уважение к особым, славившимся в ту пору, свойствам трюфелей, они имелись даже в двух видах — в виде пирога и в виде ratafia de truffes: этим напитком, ванильным ликером с трюфелями, Штааль особенно гордился. Все остальное на столе было тоже очень старательно обдумано и куплено в лучших магазинах.