В полном одиночестве Танеида плавно, боясь пошевелить боль, подошла к зеркалу, сняла блузу и шаровары и, чуть прижмурившись, поглядела на себя.
Ну, кожа, конечно, хуже, чем после оспы. Шрам от старой пули тоже никуда не делся, жутковатый вид, по правде говоря: даже кость вроде вдавлена, чего, кажется, сначала не было. Лицо тощее, скулы выперли, нос костяной и книзу загнулся. Пленительные формы истаяли — одни мослы торчат. Ничего, нарастет мясо. Но вот глаза…
Глаза волчьи. Сама еле свой взгляд выдержать могу, не мудрено, что Атта, бедняжка, испугалась. Это надо менять.
Она медленно подымала себя. Ходила в гимнастический зал, где, морщась от жжения, ставшего привычным, отжималась, приседала, делала сложнейшие развороты, которым ее обучали во всех ее школах. Едва погрубела кожа — стала массировать, втирать хотя бы самые примитивные смеси, чувствуя, как все больше и больше притекает сила в ее тело. И массажистку свою обучила кое-каким специальным приемам — все здешние почему-то слушались ее беспрекословно.
Приходил доктор Линни. Он был еще молод, подтянут, красив собою и обладал тем специфическим чувством юмора, которое присуще покойнику на его собственных похоронах.
— Я удовлетворен, — сказал он напоследок, перед самой выпиской. — Поверхность мы вам отполировали, хотя из-за неровной пигментации открыть ее сможете только лет через пять. Если, конечно, доживете. Туберкулез довели до известкующейся формы, хорошо, что вы не курите. Антибиотики вам не надобны, а ПАСК попьете. Удар по почкам-печенкам, конечно, но сразу он не скажется. Что до всего прочего, то у вас мускулы пантеры, акулье пищеварение и психическая уравновешенность гремучей змеи: извините за некоторый анимализм.
— Мне нужно более продолжительное лечение?
Врач выразительно пожал плечами.
— Будь мирное время, я бы вам рекомендовал жить в горах и потреблять по возможности больше кумысу.
— В горах? Дельный совет. Я, пожалуй, ему последую.
Та-Эль — имя преодоления
В город Эдин Танеида вернулась уже в конце зимы. Атта Тролль обрядила ее в свой старый полушубок, Аттин жених отдал кавалерийские штаны без лампасов, замшевые ногавки, которые нечаянно похимчистили до тридцать шестого размера, и свои детские кожаные калоши. Голова оставалась непокрытой. Вместо палки она опиралась на тросточку, и то больше ради форса — упругая, как бы летящая поступь уже возвращалась к ней. Атта в обнимку со своим Зентом плелись сзади, тискались, шушукались — а Танеида впервые видела город. Раньше он был ей в тягость — ловушка из углов, слепых дворовых колодцев, тупиков, предательского стекла витрин. Только то и замечала, что внезапно вырастало перед глазами, а дальнего и глубинного зрения не было. Или она воображала себе его враждебность оттого, что предавала город, а теперь расплатилась с ним? Пустое, думала она про себя: что есть предательство и что — расплата: слова, слова, слова.
И вот теперь, на фоне густо-синего неба и розоватых снегов, в сплетении заиндевевших ветвей Эдин вставал перед нею во всей прелести. Бесподобное смешение архитектурных стилей: рыже-коричневатые сухари готических соборов соседствовали с белотелыми и пышноколонными ампирными особняками, чугунные, все в завитушках барочные балконы — с хрустальной гладью бездонных венецианских окон. Мир был чист, как его собственное отражение в замерзшей озерной воде. Снег прятал изъяны, которые нанесла городу штурмовая осень — иногда только глаза натыкались на бугристое поле там, где до обстрелов стоял знакомый дом.
— Наглядитесь еще, ина Катрин, когда здесь служить будете.
— Меня Танеидой звать, трепушка. Откуда ты взяла про мою службу?
— Зент откуда-то вызнал. И вам орден дают, правда?
— Ой, ну ты и ботало! — жених ухватил пригоршню снега, швырнул в нее. Они оба бегали и шутя сражались, а город смотрел на них, улыбаясь неслышно.
— Все это хавэл, пепел, суета сует и дуновение ветра, — вдруг пришло к Танеиде слово. — Сегодня я хороню своих мертвых. С ними ушли две моих жизни, коротких и не очень складных, в которых мною управляли другие. А третья — третья будет моей собственной, жизнью моей свободной воли. Клянусь!
К главному лицу в государстве она проникла, себе на удивление, с первого же захода — на двояких правах дочери старшего друга и человека, что сам по себе известен. Лон Эгр был — в отсутствие адьютантов, секретарей, эполет, накидок и резной мебели, сгрудившихся у него в приемной — поход на пожилого мальчика, очень далекого и от войны, и от бремени государственности. Руки ей не тряс и не целовал, а так — нечто серединка наполовинку. И, оказывается, прекрасно помнил ее.
— Вы были похожи на растрепанный одуванчик и согласились причесаться и обуться, только если я вам дам подержаться за эфес своей шпаги. У меня до сих пор сохранилась фотография с вами на коленях и иной Иденой рядом.
— А с отцом?
— Офицерские, групповые. Он сниматься не любил, в отличие от жены — ах, что за красавица была ваша мать! И осталась такой.
— В отличие от дочери.
Промолчал. Потом спохватился:
— Да, кстати, вы уже получили свой орден?