На серебристой зеркальной поверхности Каменка[67] отражался «Ведель».[68] Над тесно стоящими домами поднимались белые столбы пара. Сквозь стекло проникал запах шоколада и «птичьего молока». Навстречу ехала поливальная машина. Черный асфальт блестел, и Силь снова подумала про сапоги, которые ждали ее где-то в городе, на какой-то магазинной полке, может даже на витрине, за хрустальным стеклом, среди больших крашеных яиц, зайчиков и курочек. Она представляла себе, как входит внутрь, а элегантно одетый продавец ставит перед ней коробку, выстеленную папиросной бумагой, и достает из нее черное, позвякивающее серебряными пряжками чудо, она берет его в руки и идет примерять перед низким широким зеркалом. Потом выходит, вся в волнении, и ищет где бы побыстрее незаметно сбросить старые, и уже в новых выходит из ворот или откуда там. Высокий, чистый звук каблуков по тротуару заставляет мужчин оглянуться, и она уже не она, а совсем иная женщина. Короче, они должны быть там, в лабиринте центральной части города, в его бездонных сезамах, полных неброского шика, среди тысяч роскошных тайн, которые в состоянии день за днем изменить человеку всю жизнь, ибо их количество не ограничено, и каждый раз, когда тебе в глаза заглянет скука утра, тоска дня и безнадежность позднего вечера, ты можешь с их помощью возрождаться вновь и вновь.
На мосту над Торговой стоял серо-зеленый поезд. Люди в купе распихивали по полкам свои вещи. Несколько человек всматривались в перспективу Гроховской. Над крышами старых домов вырастал лес телевизионных антенн. Десятки, сотни, тысячи черных стволов издали казались непроходимыми зарослями. Силь были видны лица пассажиров, но это не вызывало в ней никаких чувств, никакой тоски.
«Но старые я не выброшу, – думала она. – Не такие уж они старые, если честно».
Они притормозили у перехода. По зебре шла платиновая блондинка с длинными волосами. В руках у нее была красная сумка. Силь успела разглядеть ее красные туфли. На каблуках были золотые накладки. С Киевской ехал тринадцатый. Задержался на остановке. Трое малолеток стрельнули хабариками. Вошли в задние двери и встали там на площадке.
Чутким становится тело, когда его переполняет страх. Они лежали, неподвижно распластавшись на полу, чтобы не дрогнул воздух, не мелькнула в глазке тень. Этажом ниже кто-то клал сахар в чай. Они слышали шелест насыпаемого песка, мягкий отзвук, с которым кристаллики преодолевали поверхностное натяжение жидкости, и звяканье ложечки о стекло. Чай, должно быть, уже остыл, потому что его прихлебывали без остановки, – звук слышался непрерывно, пока стакан не опустел и наконец не стукнулся о блюдце. Больше его не трогали. В приюте на Палюхе лаяли собаки. Они кидались на сетчатые перегородки боксов, их лай смешивался с лязгом стальной проволоки. На Эмилии,[69] в костеле Святой Варвары, была полная тишина, и они улавливали ее так же, как и все остальные звуки города, слившиеся воедино, – шум входил в квартиру и наполнял ее собой, вытесняя воздух. Было душно, и они боялись вдохнуть. Тот, с чаем, встал со стула и сделал три шага в направлении окна. До них донесся мужской голос, который произнес: «Но их потенциальные противники и жертвы не имеют ни малейшего шанса, поскольку не могут развивать большую скорость и не обладают развитым хищническим инстинктом. Борьба за территорию или за выживание всегда кончается для них смертью или, в лучшем случае, увечьем». Голос умолк, и раздалось пение. Человек на нижнем этаже перешел на кухню, и сквозь слова песни было слышно, как он открывает холодильник, что-то вынимает, ставит, и вот уже на сковороде зашипело сало, и хрустнули скорлупки разбиваемых яиц. Этот тип, должно быть, весил немало, потому что стены и пол дрожали при каждом его шаге. На ногах у него были шлепанцы. Они издавали такой плоский шлепок. Пение оборвалось, его сменил монолог на немецком языке. Стул снова заскрипел, значит, он сел. Вилка звякнула по фарфору. С улицы донесся звонок трамвая. Двумя этажами ниже шумела вода в бачке унитаза и кричали дети. Раздалась музыкальная заставка «Cartoon Network», и они сразу умолкли. Сосед снизу, наверное, все съел, потому что вилка звякнула последний раз и все. Потом он рыгнул и длинно, протяжно пернул.
– Кто там живет? – Павел беззвучно артикулировал губами, тыча указательным пальцем в пол.
Яцек покачал головой, и оба снова замерли, уставившись на дверь, из-за которой доносились сотни звуков, – так же как из-за стен, потолка, из города и его предместий: гудение металлургического завода, свист пара на теплоэлектростанции, рев истребителей на Окенче, лязг буферов в депо, возносящийся до небес, – все, смешавшееся в неопределенный гул.
Павел пошевелился, подтянул к себе ноги и хотел встать на четвереньки. Яцек схватил его за холку и прижал к полу. Тот покорно распластался на линолеуме.
– Долго еще? – спросил он беззвучно. Услышал, как захрапел тот, снизу.