Беата в это время спала. Было это на Праге. Ее тело в темноте слегка светилось, как месяц. Киевская уже затихла. Машины тянулись в Тысячелетия.[29] Некоторым уже было не суждено оттуда вернуться. Путешествие в один конец. Сперва до виадука на Радзиминской, потом по Забранецкой и дальше, на Утрату,[30] между ивняком и помойками, под беспощадным небом, где парни на раз управлялись с чем надо, и рассвет заставал одну только выпотрошенную цветную скорлупу автомобилей. Простыня прикрывала девушку до пояса. От огромного саркофага Восточного вокзала исходило слабое грязное свечение. Оно отиралось о стекла комнаты, но проникнуть внутрь не могло, потому что ее тело было слишком молодо, не думало о смерти и не грезило о ней. В другой комнате спала мать. Еще была кухня, и все. На полу линолеум и коврики, хрустальные рюмки в полированной горке. Ее тесная комната была заставлена вещами, в отличие от комнаты матери, где слова растворялись в воздухе так же, как сигаретный дым, без следа. А здесь предметы громоздились, карабкались один на другой, прижимались и обнимали друг друга. Иногда, проснувшись ночью, она садилась на кровати с закрытыми глазами и касалась всего пальцами, угадывая: серый мишка, которому десять лет назад она делала уколы пипеткой с голубой резинкой, маленькая гитара размером с гавайскую, которую так и не смогли настроить (изредка Беата пыталась сыграть на одной струне услышанную где-нибудь мелодию), ваза из пережженной глины, куда она складывала все, что не должно было потеряться или могло когда-нибудь пригодиться. В ее брюхе копились забытые истории, несделанные дела, вещи, стоившие того, чтобы их трогать или рассматривать: пуговицы, рассыпанные бусы, билетики на память, пустые зажигалки, мелочь, сережки с отломанными гвоздиками, зеленые банкноты с генералом, флакончики от ароматического масла, половинка щипцов для ногтей с золотой рыбкой на зеленой эмали, картонка со стершейся арабской вязью. Вплотную к тахте стояла полка, а на ней ночник и несколько книжек по диете и философии. Последние ни разу не открытые. Ей было достаточно того, что они есть, что можно трогать их разноцветные корешки и обложки, на которых были нарисованы божества или лица мужчин с полуприкрытыми глазами и с гирляндами из оранжевых лепестков на шее. Тут же стояла пепельница из белого пластилина, которую она сама слепила и сама обожгла в духовке, – пустая и чистая, потому что месяц назад Беата бросила курить. Фарфоровая танцовщица без руки, стеклянное сердце с дыркой, из которой торчали две шариковые ручки: красная и зеленая. Все это принадлежало ей. И магнитола, и кассеты, аккуратным рядком стоявшие в стенке, где хранилась ее одежда, и плетеная из синтетической соломки корзинка с дешевой косметикой, которой она не пользовалась вот уже недели две, и зеркальце, и три кактуса на подоконнике. Да, это все. Ну, еще стены, а точнее одна, та, у которой стояла тахта, другую занимала мебельная стенка, а две оставшиеся – окно и дверь. Беата нарисовала на ней большое желтое солнце. Мать, придя с работы, ругалась, но на том дело и кончилось: звать маляра – дорогое удовольствие. Итак, два года назад – солнце, а через год на его фоне – зеленый зазубренный лист конопли… На этот раз мать не сказала ничего, может вообще не заметила. После к этому прибавилась фотография Курта Кобейна. Проплакала она тогда всю ночь. Взяла к себе в постель магнитофон, прижалась к нему и ночь напролет крутила «Nevermind». Заснула под утро в слезах.
Мать вошла в комнату, увидела черный провод, тянувшийся из розетки под одеяло, и закричала:
– Идиотка, ведь током убьет!
Беата подождала, пока старая уйдет на работу. Тогда она сняла со стены икону «Сердце Иисуса» в позолоченной раме, выдрала картонку и образок, а на его место вставила Кобейна.
Потом Яцек дал ей иллюстрацию, вырванную из книги. Там был изображен Кришна, у него было голубое тело, а вокруг гирлянды цветов. После этого ей перестала сниться любовь с Кобейном. Сначала ей даже было немного жаль, потому что тогда она просыпалась в слезах, то ли от грусти, то ли от счастья. Потом она все же решила, что одно дело вариант с парнем, а другое – с богом. Даже днем, в школе, представлялось ей это голубое тело.
«Это все равно что с небом», – думала она, улыбаясь. Однажды она сказала об этом подружке.
Та как-то странно на нее посмотрела, а потом сказала:
– По мне, тогда уж лучше с Кобейном, хотя этот папик уже вряд ли был на что-то способен.
Они сидели во дворе и смотрели, как парни сбиваются в кучки и говорят о том типе, которого нашли утром повешенным на качелях. У него обнаружили двенадцать ножевых ран. Обсуждали, когда он их схлопотал – до или после. Те, кто были с ним хорошо знакомы, знали, что это предупреждение, и больше помалкивали.