Ослепительно зеленый свет вспыхнул перед глазами, выжигая собой его собственное лицо на мягкой погребальной подушке, волна оглушительно-химической вони ударила в спину вслед за негромким хлопком…
Я начинаю чувствовать его приближение задолго до пробуждения, когда в смутные видения выпитых мною жизней вторгаются червоточины пустоты, разрастающиеся в стремительные воронки. Ткань сна распадается, расползается волокнами ветхого савана, и его острые когти вонзаются в подбрюшье. Я мог бы закричать, но иссохшие легкие никогда не наполняются воздухом, а диафрагма уже разорвана мощными челюстями. И когда я, наконец, обретаю способность двигаться, пробудившись окончательно, меня на самом деле уже нет — он выгрыз ломкие, как осенний лист внутренности, заполнив бархатистую темноту вместилища моего истлевшего сознания собой.
Я — это он.
Голод.
Тысячу лет, может быть, больше…
Только голод.
Его жестокие спазмы стремительно сокращают мои окаменевшие в неподвижности мышцы, его жадное чутьё ведёт меня по темным улицам к месту очередного кормления, природу которого мне нечем понять, или вспомнить, как нечем понять странное умирание чужой крови во мне, перетекающее в путаные сны об охотниках. Сначала это были кошмары. Теперь — надежда. Её несбыточную горечь я успеваю ощутить прежде, чем Голод выгонит меня в мир живых.
Кирпичные стены, мокрый асфальт, свет редких фонарей, роняющий свою бледность в сточные канавы, чердачная пыль висит под крышей мутным облаком, подвальная плесень развешана по трубам клочьями грязно-коричневого утеплителя, стремительный воздух, ударяющий в грудь плотным комом, немой рот, распяленный и уже захлебнувшийся криком, стекленеющие глаза и восхитительная в пульсирующей плотности артерия.
Горячий, соленый поток уносится прочь в бурлящие чернотой воронки, усмиряя их бешеное вращение, постепенно истончаясь в алые переплетающиеся нити моего нового, сыто засыпающего сознания, предтечу следующего сна крови, креста и осины, в котором я вновь ищу свою единственную боль и проклятие, чтобы убить.
Убить голод.
Девять
«Мой милый, милый»…
Она повесилась голой. В одном чулке с подвязкой, что только усиливало впечатление полной обнаженности мертвого тела. Бледная, как брюхо дохлой рыбы, кожа. Дорожка на подбритом лобке, казалась черной.
«…Ты даже не представляешь, как это хорошо — определенность. Полное понимание того, чего ты хочешь на самом деле. Я поняла это, наконец»…
Плечи опустились, руки висели вдоль тела, скрюченные пальцы касались бедер. Ноги немного раздвинуты, голени и стена за ними испачканы темными потеками.
«…И все мои метания, которыми я причиняла тебе боль, были на самом деле лишь извилистой дорожкой к тебе и к этому кристально чистому пониманию — чувству, от которого слезы наворачиваются на глаза»…
Она немного отяжелела в бедрах. Тени внизу живота лежали иначе, чем он помнил, и сам живот с оплывшим черным глазом пупка выглядел дряблым. Грудь обвисла двумя печальными восковыми мешочками с темными донцами сосков. Только веселый дельфинчик, сине-розовый, вытатуированный на животе, внизу, справа, остался таким же игривым.
«…Я хочу быть с тобой. Я не смогла тебя убедить в этом, да и нельзя никого убедить. Можно только почувствовать… понять как-то и простить. Есть какая-то прелесть в том, что нельзя никого заставить, принудить сделать это. Подтолкнуть к пониманию… Люди такие странные»…
Лица почти не видно. Спутанные волосы свисали на глаза, прикрывая одутловатое, сине-багровое… Язык, невероятно длинный, фиолетовый вывалился из перекошенного рта. Исцарапанная шея вытянулась, складки кожи собрались под челюстями.
«…Не важно. Ты останешься со мной навсегда… теперь…
Так хорошо…»
Лерка повесилась на фоне темного пятна, оставшегося от картины на обоях в легкомысленный, бирюзовый цветочек. Мозг пульсировал, вбирая детали, словно ему становилось тесно в черепе, глаза ломило. Письмо, обжигавшее пальцы, выпало из руки на пол…
Она всегда была кошкой, той самой, которая сама по себе. И всегда жила так, словно все девять жизней были в ее полном распоряжении, снедаемая болезненной тягой к саморазрушению.
Он любил? Да, черт возьми! Но часть его с куда большим восторгом отзывалась на Леркин зов самоуничтожения, подобно моряку, очарованному пением сирен.
Он хотел уйти за ней в никуда!.. Но не мог…
Он только потакал ей…
Она шла к нему: распухшая, синяя, в гротескном теперь чулке с розовой подвязкой. Обрывок шнура болтался в потемневшей ложбинке на груди, к которой он так часто склонялся для поцелуя. Волосы все так же спадали ей на лицо, превратившееся в черную маску, на которой сверкал налитый кровью глаз. Лерка улыбалась напомаженными губами и, кажется, пыталась что-то сказать, но едва зубы ее разжимались, как распухший язык вываливался на подбородок. Она принималась заталкивать его обратно суетливыми движениями пальцев с обломанными ногтями, и не сходящая с лица улыбка делалась виноватой. И все же он услышал это…
«Ты останешься со мной навсегда… теперь…
Так хорошо»…