– Да мы, государь, нашего пороху и наших снарядов еще нисколечко не истратили, – отозвался Шереметев.
– Тугенек ты мозгами, Борис, – покачал головою государь, – не сегодня-завтра осиное гнездо будет наше, а в оном и все наше: и порох, и снаряды, и пушки... Обмозговал теперь мои слова?
– Да, государь, – улыбнулся и Шереметев, – теперь и моим старым мозгам стало вдомек.
– Так посылай скорей трубача с увещанием сдачи на аккорд.
Послали трубача.
Едва он подошел ко рву, отделявшему крепость от сферы осады, и затрубил, махая белым флагом, как канонада из крепости скоро умолкла и через ров был перекинут мост.
Скоро трубач скрылся за массивными воротами цитадели.
Нетерпеливо ждет государь возврата трубача. Ждет час, ждет два. Трубач точно в воду канул.
– Что они там? – волновался государь. – Писать, что ли, не умеют?
– Видят, государь, смерть неминучую, да не одну, а две, и не знают, государь, котору из двух избрать, – сказал Шереметев.
– Какие две смерти? – спросил Петр, гневно поглядывая на наглухо закрытые ворота цитадели, откуда, как из могилы, не доносилось ни звука.
– Как же, государь: коли ежели они сдадутся на наши аккорды и отворят крепость, то их ждет позорная гражданская смерть, может быть, на плахе. Ежели же они не примут наших аккордов, то отдадут себя на наш расстрел.
– Последнее, чаю, ближе, – согласился Петр.
– Видимо, государь, смерть неминучая; а кому ж не хочется оттянуть смертный час?
– Но мне опостылело оттягивать приговор рока, – решительно сказал государь. – Если они к шести часам не ответят согласием на наши аккорды, то я прикажу громить крепость без всякой пощады, камня на камне не оставлю.
То же нетерпение испытывали и пушкари, и «крот с кротятами».
– Что ж мы, братцы, даром рылись под землей словно каторжники!
– Не каторжники, а «кроты»: так батюшка-царь назвал нас, – говорили саперы.
Больше всего злились пушкари.
– Кажись, фитили сами просятся к затравкам.
– Да, брат, руки чешутся, а не моги.
– Да и денек выдался на славу.
День был ясный, тихий. Над крепостью кружились голуби, не предчувствуя, что скоро их гнезда с птенцами будет пожирать пламя от огненных шаров. Большие белые чайки, залетевшие в Неву с моря, носились над водой, оглашая воздух криком.
– А царевича не видать что-то? – заметил один из пушкарей.
– Да он у себя книжку читает.
– Поди, божественную?
– Да, царевич, сказывают, шибко охоч до божественного... В дедушку, знать, в «тишайшего» царя.
– «Тишайший»-то шибко кречетов любил. Я видел его на охоте, загляденье.
– Ну, нашему батюшке-царю, Петру Алексеевичу, не до кречетов: у него охота почище соколиной.
Но пушкарям не пришлось долее беседовать о соколиной охоте.
В шесть часов терпение государя истощилось...
20
Началась канонада.
Разом грянули двадцать двадцатичетырехдюймовых орудий и двенадцать мортир. Казалось, испуганная земля дрогнула от неожиданного грома, вырвавшегося и упавшего на землю не из облаков, а из недр этой самой земли.
Из крепости отвечали тем же, и, казалось, этот ответ был грознее и внушительнее того запроса, который был предъявлен к крепости: на двадцать орудий осаждавших из крепости почти восемьдесят орудий отвечали ответным огнем.
– Да у них, проклятых, вчетверо больше медных глоток, чем у нас, – говорили преображенцы, лихорадочно наблюдая за действиями артиллерии с той и другой стороны.
– Охрипнут... Вон уж к ним от нас залетел «красный петух».
Действительно, «красный петух» уже пел в крепости: там в разных местах вспыхнул пожар. Палевое ингерманландское небо окрасилось багровым заревом горевших зданий крепости, а беловатые и местами черные клубы дыма придавали величавой картине что-то зловещее. Страшным заревом окрасились и ближайшие сосновые боры, и черная флотилия осаждавших, запрудившая всю Неву, в которой отражались и багровое зарево пожара, и подвижные клубы дыма.
Всю ночь на 1 мая гром грохотал без перерыва.
Гигантский силуэт царя видели то в одном, то в другом месте, и в это мгновение огненные шары, казалось, еще с более сердитым шипением и свистом неслись в обреченную на гибель крепость.
Как тень следовал за ним Павлуша Ягужинский. Но если бы государь обратил внимание на своего любимца, то заметил бы на лице юноши какое-то смущение. Да, в душе юноши шла борьба долга и чувства. В этот роковой для России момент, когда перед глазами Ягужинского развертывались картины ада, юноша думал не о России, не о победе, даже не о своем божестве, которое олицетворялось для него в особе царя, он думал... о Мотреньке Кочубей, о том роскошном саде, где она рассказывала думу о трех братьях, бежавших из Азова, из тяжкой турецкой неволи... Чистый, прелестный образ девушки, почти еще девочки, носился перед ним в зареве пожара, в клубах дыма, в огненных шарах, летавших в крепость... Он вспомнил, как Мотренька, досказывая ему в саду конец думы о том, как брошенного в степи младшего брата, умершего от безводья, терзали волки, разнося по тернам да балкам обглоданные кости несчастного, как Мотренька вдруг зарыдала... А тут явился, точно подкрался, Мазепа и разрушил все видение...