Толпа осыпает несчастного каменным градом, это тот каменный дождь, о котором пророчествовал Илья-чудовидец. Офицер хватается за голову и падает с криком: «Убили! Умираю! Боже!»
Как бешеная, бросается на упавшего собачонка, лижет его в мертвенно-бледное лицо, по которому от правого виска сочится кровь, и начинает жалобно выть.
Подбежал краснобровый солдат да так и всплеснул руками:
– Эх, ваше благородие, ваше благородие!
Солдат становится на колени, поднимает голову убитого, голова валится, свешивается. Острым камнем просажен висок, выше проломлен череп. Собачка жалостливо воет, она узнала своего...
– Эх, дьявола, дьявола! – не выдерживает рыжий и плачет. – Кого убили! Да эдаких и нету больше... Дьяволы, душегубцы! Эх, ваше благородие... ваше благородие, не удалось мне отслужить вам...
Он кладет голову несчастного к себе на колени, отводит от лба окровавленные волосы, заглядывает в глаза, которые еще так недавно искрились огнем молодости. Нет, не глядят! Перед глазами рыжего встает знойное утро на берегу Прута: они с хохлом Забродею копают могилу молодому другу вот этого, убитого, на смуглое лицо которого уже опустилось спокойствие смерти, что-то глубоко-задумчивое. И этому приходится копать могилу.
– Эх, ваше благородие! ваше благородие! – шепчет грубый солдатик, у которого доброе сердце так памятливо на добро. – Эх, ваше благородие!
– Али знакомый? – спрашивают, подходя, убийцы. Солдатик не отвечает. Толпа напирает на ворота и выламывает их. Внутри шум, возгласы. «Офицера караульного убили», – слышатся голоса внутри. «Поделом, не суйся не в свое дело». – «Ненароком убили...» – «А теперь вы все, братцы, вольные, иди куда глаза глядят...»
Внутри ограды раздается отчаянный женский крик... «Пустите меня к нему! Пустите!» И в ту же минуту из-за разбитых монастырских ворот выбегает молоденькая белокурая девушка, в вощаном платье и нарукавниках с белой пелеринкой и передником – это карантинная сиделка. Она хочет броситься на мертвого и с ужасом останавливается: она вспоминает, что она карантинная, что она не должна прикасаться к другим, к некарантинным, к здоровым. Напрасно! К этому некарантинному можно прикасаться сколько угодно: его уже нельзя заразить.
Девушка упала на колени и протянула к трупу руки с плачем... «Боже, о-о! За что же это!»
– Эх, барышня, барышня! – шепчет солдат, а слезы с загрубелых щек да на грудь мертвецу – кап-кап-кап.
– Жив он? Дышит еще? – отчаянно спрашивает девушка.
– Нет, барышня, холоднехонек, – отвечает рыжий, прикладывая корявые пальцы к кровавому лбу.
Новый крик и стон! Но она все еще боится упасть на его грудь, она, несчастная, все еще надеется. Нет животного живучее надежды!
Из ворот, затираемые толпою, торопливо выходят мужчина и женщина. Это Лариса с отцом своим, доктором. Лариса также в платье карантинной сиделки: от белой пелеринки смуглое лицо ее кажется еще более смуглым, настоящий цыганенок.
Лариса молча становится на колени рядом с плачущей подругой и закрывает глаза... Плечи ее судорожно вздрагивают.
Отец нагибается к трупу, трогает его голову, руку, упавшую на окровавленную землю, прислушивается, не бьется ли сердце... Нет, не бьется!
– Бедный молодой человек! Только бы жить...
– Папа! Что он?
– Отошел... Успокоился навеки... Царство ему небесное!
Тут только бросилась со стоном несчастная «беляночка» на грудь того, от которого она все ждала, вот-вот скажет: «Я люблю тебя!» Нет, не сказал, так и умер, не сказал... И девушка дает своему милому первый поцелуй тогда, когда милый уже не может отвечать поцелуем на поцелуи: губы его холодны. Следуя за носилками, на которых вносили дорогого ей мертвеца в монастырские ворота, она с каким-то воплем в душе повторяла:
– Господи! Да что же это?
А «Богородицыны ратнички», сделав свое дело в Даниловом монастыре, убив ни в чем не повинного юношу, Рожнова Игнашу, и распустив карантинных, многих с несомненными признаками чумы на теле, под неумолкаемый набатный звон двинулись в Кремль, распечатывая на пути торговые бани, снимая печати с запечатанных кабаков и раскрывая настежь их двери. По мере открытия кабаков росло смятение и дикое воодушевление. Один из триумвиров, Васька-дворовый, идя впереди с колом, которым он «ушиб» Амвросия, то и дело отхватывал вприсядку, а детина из Голичного ряда подпевал.
– Врешь! – перебивает его «гулящий попик». – Не так поешь: «Лисью шкуру вынесу, вынесу!» Вот как.
– Эх ты, мухов окорок! Лисью шкуру, не тебе ли, оборванцу?