Читаем Держаться за землю полностью

Выходили с мужьями и бабы. Безнадзорные стайки гомонящих шкетов утекали туда же, на площадь. Кумачовский народ вообще был привычен к собраниям: повседневная близость беды приучила держаться единой семьей, муравейником, роем. Каждый новый метановый взрыв и обвал, хоронивший в забое чьих-нибудь сыновей и мужей, подымал на прощанье с ними весь город. Что-то от первобытного огненного погребения, от покорности древних людей перед силами неумолимой природы было в окаменении всех остающихся жить, в неподвижном молчании над холмами цветов и гробами сгоревших.

Еще в перестройку познали шахтеры пьянящую силу единодушного подъема против власти, увидели, что могут останавливать жизнь целых городов, и с тех пор, как совсем становилось безденежно, выступали походом на Киев, одним только молчанием и мерным, остервенелым стуком касок по брусчатке вымучивая у властей задержанные кровные. И народные праздники отмечали совместно – День шахтера и все, что поменьше. Составляли столы во дворах, выставляли огромные бутыльки с самогоном и тазы с терриконами вечной, как уголь, картошки, соленых помидоров, квашеной капусты, жареной курятины, с большими сахаристыми ломтями как будто бы раскрывшихся от спелости, налитых алым соком кавунов.

Петька шел по Изотовке и как будто уж не понимал, что же это такое и куда все идут. Восходящее солнце било в лица, в глаза, и идущие к площади щурились, собирая морщины у глаз, и казалось, что все они благодарно, мечтательно улыбаются ясному дню и такой же безоблачной перспективе всей будущей жизни и что им не хватает только гроздьев воздушных шаров, кумачовых полотнищ труда, что Шалимов вернулся прямиком в Первомай своего улетевшего детства и сейчас в его горле воскреснет немящая сладость ледяного пломбира, молоком протекающего сквозь размокшие вафли.

Природа звала город к радости. Над нагими ветвями занимавшихся лиственным пламенем тополей и берез, надо всем пыльным скопищем крыш наразрыв натянулось и вздыбилось ослепительно-синее чрево воздушного шара, прихотливо заплатанного облаками, и как будто бы мог этот купол утянуть в высоту крепостных, неразлучных с горючими недрами, не могущих отмыться от угольной пыли людей, вырвать их вот из этой Украины с корнями, унести их со всеми пластами земли в заповедную чистую, вольную даль, где все честно и просто, где голодная, ясная сила звенит во всем теле, где все жители знают друг друга и никто никого не считает ни лучше, ни хуже себя, где все тот же ползучий черный труд под землей, запах шпал, солидола, мазута, терриконов, повитых таинственным малахитовым куревом, а потом – День шахтера, когда все гаражи и подъезды открывают чумазые двери для нестройно горланящих что-то под гармошку гостей, горький ветер уносит настойчивый запах полыни в горячую, мертвую степь и уставшая реять по улицам жаркая пыль серым шелком ложится на землю, а в прохладном, синеющем воздухе вечера с сумасшедшим ликующим писком неуемные носятся ласточки.

Шалимов вздохнул полной грудью, невольно взглянул в спину Ларке, и небывалая, неизъяснимая тоска кольнула его шилом в сердце – тоска не по Ларке, которая больше не с ним, а вообще… и по ней, и по Таньке, и по матери, и по отцу, что давно уже умер, по придурку Вальку, по «Марии-Глубокой», по всему кумачовскому миру, по застывшему летнему времени, где каждый день – День шахтера. Он, оказывается, знал, где находится рай. Искать его было не нужно. Надо было в нем жить, а теперь надо было его уберечь. И никто в целом свете не знал уж, ни как это сделать, ни возможно ли это вообще.

А народу на улицах все прибывало. Из углового дома-общежития на Сцепщиков – многопалубного корабля с парусами пеленок едва не на каждом балконе – вереницей текли молодые проходимцы и грозы, гомоня, погогатывая, окликая идущих с Изотова и Высотной дружков, перебрасываясь с ними дебильными, детскими шутками: «Так, не понял, а чё без оружия?» – «А мы думали, там выдают». – «Значит, так, мужики, берем почту, телефон, телеграф, но сперва винно-водочный!»… А средь них и Валек – тоже тут проживает, в общежитии комната, а в подвальной каморке обустроил себе мастерскую. Жил-был художник один… Повертел головой – сразу Ларку увидел, а еще через миг и на Петьку глазами наткнулся.

Тихий он был сегодня, Валек, как бы чем-то придавленный. Из-за Ларки, наверное, из-за Петьки поблизости – в общем, из-за создавшегося треугольника. Так привык уже Петька относиться к брательнику как к полудурку: из всего шапито может сделать, разве только на Ларку глазами побитой собаки глядит, – что и в голову не приходило, что Валек может крепко задуматься о народном волнении, о возможной большой, небывалой беде, что Валька придавило ровно то же предчувствие, что минуту назад просверлило его самого.

Перейти на страницу:

Похожие книги