– Кирдык нам, братуха! – как будто обливаясь предвкушением чего-то небывалого, ликующе крикнул Валек.
– Вагу! – взревел он в ответ, насилу разжимая судорогу, стиснувшую горло.
Подвели под раскос заостренную жердь, налегли, выворачивая захрустевшие кости из плеч, да уж где муравьям сдвинуть бочку с водой?..
И опять прострочила по спинам колючая осыпь, и как будто голыми нервами Петька почуял капель, словно уж и не камушки сыпались, а расплавленный воск капал с кровли.
– Все, пошел! Убирайся, проваливай! – оттолкнул Валька взглядом.
– А вот хрен тебе, понял?! Близнецы мы сиамские!
– Ах ты, потрох! Балду! Там, под крепью, она!
Ухватив обушок, он с оттяжкой осаживал край монолита, ударяя по глыбе с проскользом и чуть не плача от бессилия. Слышал только пузырчатый треск набухающей кровли да звяк обушка, глухоту неприступного цельного камня, что никак не порадует внутренним сломом, и не сразу услышал, как взрывами закричал Фитилек, словно руку ему отгрызали кусками:
– Тут я, тут братка, тут!..
Давно понимали друг друга почти бессловесно, и кувалда как выросла у Петра в приготовленной для удара руке. Валек вклещился в обушок, не давая вильнуть, соскользнуть, упирая зубком в неглубокую оспинку, и Петро молотнул по квадратному обуху на одном только мускульном чувстве. С опалившей его хищной радостью ощутил, что проклятая глыба наконец-то расклинилась, и с утроенной силой попал как магнитом в магнит. Глыба хрястнула, как промороженный ломкий чугун. Отбросив кувалду и вскинув лицо как в молитве, Петро как бы весь перетек в наполненный медленным скрежетом куполом: середка набухла и зыбилась, словно медуза, огромное сердце забоя, могущее только расти, толкаться, ломиться из каменной этой неволи… вокруг пузырилась порода, и лопались, лопались те пузырьки, срываясь на братьев колючим дождем, как будто гоня их: жить хочешь – беги!
– …! – просверлил братов крик закипающую трескотню разрушения, но уже через миг был обрезан придавленным повизгом заелозившего Фитилька:
– Мужики-и-и-и! Не бросайте! Прошу!
Гребя по завалу живой-невредимой рукой, толкаясь по-лягушечьи ногами, выкручивался, рвался из завала, вылезал из одежды, из кожи и скулил, как собака, перееханная колесом. Все лицо его было сплошной разрывающий крик.
Шалимов рванул его вверх, а дальше он выгребся, вывился сам, как будто родился из кучи еще раз, гудроново-черный и мокрый от пота, как будто бы в мамкиной смазке. Набрякло-веская, с тряпичными обрывками культя топорщилась и шевелилась, как ласта у пингвина… «Хрррр-храп!» – разбежался от купола хруст затирающих дружка дружку коржей.
– Уходи, потрох, ну! Сам, один! Не пройдем мы в упряжке! Пошел! – наподдал кулаком по затылку Вальку – как собака за брошенной палкой, сорвался Валек.
А он – Фитилька за обрубыш, навьючил, пополз на коленях, таща перемятую тушу к дрожащему в недостижимой дали белесому пятнышку штрека.
– Петя, быстрее! Петя, быстрее! – торил ему криком дорожку Валек с тоскливым щенячьим подвывом и вот уж со света того – со штрека взмолился: – Давай!..
А кровля садилась по всей ширине и длине, и каждый рывок, каждый шаг на коленях был словно на рычаг, осаживающий кровлю еще на сантиметр. Десяток шагов оставалось… струя раскаленного воздуха вспять повернула, слепое лицо опахнув, – гудящая лава насосом втянула со штреков весь воздух. Всем телом толкнулся упругому току навстречу, и воздух в груди его остановился, буранным порывом ударило сзади, обломная сила прибила к земле, свалив его с ношей ничком, сдавила крепь ребер, расплющила легкие, спалила нутро чувством: вот она, из всех вероятных страшнейшая смерть. Доходить под давлением даже и не часами, а сутками, зная, что не достанут, что прорыть к тебе ход невозможно. Издыхать, ощущая, как камень миллиметрами входит в живое, горячее тело, все равно что печатка в еще не остывший сургуч… и, разинув на полную рот, он проснулся.
– Что, Петечка, что?! – Танюха с прерывистым дыхом нависла над ним, лицо ее было как губка. – Опять завалило?.. Ой, больно, Петечка, пусти!
Тут только он и понял, что сжимает не обрубыш, а живую, горячую руку жены. Вчера так вклещился в культю Фитилька, что кровь из нее не текла. Хотел отпустить и не мог, и пальцы ему разжимали, как будто бы отламывали, по-одному.
– Приснилось, ага. – Мазнул по лицу – весь в поту. – Кричал, что ль? Детей разбудил?
– Да нет, что ты, Петя? А то бы Полиночка уже позвала.
А он за часами уже потянулся.
– Ты что на часы? Собрался куда?
– Так утро уже вроде, нет? – соврал он, прищурившись на циферблат: вот, мол, как в забое его перемяло.
– Да что ты?! В окно посмотри. Вот только, считай, и легли.
– Это как только что? Это ты оскорбленье ему. Ну, ему, автомату в штанах.
– Ой, Петька, ты все про одно, – засмеялась Танюха придушенно. – Только-только из шахты приполз – и опять. Можешь ты про другое? С мужиками о чем? Тоже все о своем автомате? Тут такое в стране, а тебе хоть бы хны.
– А чего же такое в стране?
– Ну чего придуряешься? Телевизор как будто не смотришь.