— …Меня и не было ни на одном заседании… Я попросил несколько дней отпуску, я… болен…
— Больны? Что-нибудь серьезное?..
— …Нет…
— Может быть…
— …Простите, очень плохо слышно…
— Может быть, мне навестить Вас?
— …Благодарю Вас, Вадим, не стоит… Нет, право же, не стоит беспокоиться… мне просто нужен отдых. Еще раз спасибо.»
— Всего доброго, Сережа!
— Au revoire!..
В трубке загудел отбой: Вишневский отошел от аппарата.
В оконные рамы хлестал вечерний тревожный дождь. С каким липом повесил сейчас трубку Сережа? Даже этого нельзя понять по бесцветно-далекому телефонному голосу. И чем он, явно сознательно отгородивший себя от встреч с соотечественниками, вообще может заниматься сейчас? Часами валяться на кровати, слушая шум дождя? Спать? Курить? Ни о чем не думать? Перелистывая детские книги, купленные на набережной Вольтера? Да, конечно, все это есть… Но какое-то логическое звено выпадало из представленной схемы: от всего разговора у Вишневского осталось неприятно ускользающее ощущение, что Сережа что-то недоговаривает.
Телефон неожиданно зазвонил, и этот звонок как-то соединился у Вишневского с мыслями о Сереже. Конечно, сам Сережа перезванивать не мог, но трубку Вадим снимал с мыслью, что услышит сейчас что-то могущее разъяснить ему эту недоговоренность.
— Аllф!
— Вишневский, Вы? Говорит Звягинцев.
— Я Вас слушаю, Иван Сергеевич. — Вишневский почувствовал удивление: этот звонок не мог иметь отношения к Сереже. Да что за бред, в конце-то концов?! Ведь Сережа уходит, не прося ничьей помощи и ничьего общества. …Ну что тут можно сделать? Только одно: выбросить из головы Сережу со всеми его проблемами. Но отчего-то не получается.
— Вадим Дмитриевич, Вы не могли бы сейчас приехать ко мне?
— Сейчас?..
— Да, и как можно скорее. Дурные новости, крайне дурные.
«Что могу рассказать я о тяжких мыслях, лишивших меня покоя и сна? Разговор с Глебовым потряс меня, однако же, связанный клятвой, я не мог в минуту опасности бежать людей, доверившихся мне, пусть даже и скрыв от меня при этом преступные свои помыслы. Преодолевая все росшую в душе необъяснимую тревогу и мучительное нежелание видеть Глебова, я подошел в назначенный час к его дому.
В окнах, по обыкновению, сияли яркие огни: не встретясь ни с кем на ступенях, я прошел через отворенные настежь парадные двери и остановился в изумлении: лестница была пустой. Срывающимся от необъяснимого волнения голосом я кликнул слуг — ответом мне было молчание, ничьи шаги не прерывали его… Неожиданно я обратил внимание, что фитиль толстой свечи из ближайшего ко мне канделябра коптит: он был так длинен, что конец его загнулся вдвое. Я обернулся на другую свечу — по ней также было видно, что фитиля давно не оправляли. Мне стало ясно, что никто не откликнется на мой зов. Все мое мужество понадобилось мне для того, чтобы не броситься прочь — я поднялся по лестнице и прошел через еще одни с таким же сатанинским гостеприимством распахнутые двери… Затем — еще через одни…
Безлюдные, но ярко освещенные комнаты и залы одна за другой являлись моему взору. Дом как будто вымер: ни одного лакея не попалось мне навстречу, когда я торопливо шел к знакомому мне кабинету Глебова. И прежде того вызывавшие во мне невольный трепет росписи потолков и стен теперь, казалось, глумились надо мною, сплетаясь в дьявольском своем танце.
Двери кабинета оказались растворены, как и почти все двери, встретившиеся на моем пути. В кабинет я почти вбежал.
Глебова я увидел сразу: как раненый зверь, метался он по комнате — лицо его, искаженное, как в припадке падучей, было мертвенно бело… В какой-то неистовой злобе он с тканью рвал с платья многочисленные рубины, с треском пальцев сдирал кольца с рубинами с рук и швырял на пол, топча ногами…
— Глебов, Бога ради! — закричал я, кидаясь к нему, чтобы удержать его неистовство.
— Прочь!! — страшно закричал Глебов, отшвыривая меня с такой силою, что я, отлетев несколько шагов, упал на пол, ударясь об угол стола. Я видел, как при этом крике пена проступила в углах его посиневшего рта; проступив, тут же окрасилась, кровью разодранных зубами губ… Впрочем, заметя меня на полу, Глебов как бы очнулся — в его встретившихся с моими глазах скользнуло выражение недоумения. Не произнеся более ни слова, он с лихорадочною поспешностью поднял свой лежавший на диване черный плащ, накинул его и, прицепив шпагу, решительно направился к двери, уже не обращая на меня внимания… Жест, которым он прицепил шпагу, был полон того зловещего смысла, который всегда выдает намерение убивать… (Я замечал уже не раз, что по человеку, прицепляющему второпях шпагу, всегда можно наверное различить, имеет ли он намерение ею немедленно воспользоваться или попросту следует привычке…)
— Нужна ли тебе моя шпага, Федор? — спросил я, имея намерение сопровождать его.
— Он ловко провел меня, ловко провел, — вместо ответа произнес Глебов, оборачиваясь на мой голос, но не ко мне обращаясь. — Он сбил меня с ног… Я думал, что он — это рыжий Яков, а он — это Племянник… Гениальный шах… перед гениальным матом!